– «Ай, в глаза ведь пря-я-ам», – что есть силы кричит он матери, хотя ничего ещё в глаза не попало, а она, захватив колодезной воды из ведра, обдаёт ему лицо, и от холода и неожиданности у него захватывает дух. Он отдувается и отплёвывает воду, а мать говорит не своим почему-то голосом: «У него бельё потом сменим, как встанет. Не будем трогать». А сама трогает, закутывает и трёт его тряпкой. И в этой тряпке сажает его на лавку и отворачивается выплеснуть из корыта воду. Вода взблёскивает в воздухе и хлопается на картошку, прибивая ботву к земле. Ботва и травинки выпрямляются, покачиваясь, и блестят на солнце. А его, розовый теперь, палец на ноге тоже блестит и оставляет на лавке тёмный след мокрого дерева. Он рассматривает глубокие борозды, зацепы и сучки на лавке и сквозь них видит морщинистое лицо матери, которая смотрит сердито, а говорит ласково. Мать одевает его на вечер. В одежде тепло, чисто и покойно, и сразу кругом делается вечер. Все звуки как будто тонут в сухом, пахнущем тёплой травой воздухе. Мать даёт ему ломоть чёрного хлеба, политый постным маслом и посыпанный крупной солью. Он берёт хлеб, подставив обе свои ладони, но мать не даёт ему взять хлеб, а берёт его нос вместе со своим подолом, сдавливает его и тискает. От подола пахнет тряпкой, которой вытирали со стола. И он не столько сморкается, сколько выдувает из себя этот противный запах, пока его не отпускают на улицу. Он идёт вдоль нагретых брёвен избы, пережёвывая пахнущий семечками хлеб и трогает пальцем сухие трещины на брёвнах сруба. Куры бросают свои укромные местечки под кустами, отряхивая с перьев осыпающуюся с них серую пыль и неторопливо бродят кругом, изредка тыкая клювом в траву или чиркая им по земле… И он понимает вдруг, что ничего этого нет, не было и не будет никогда, и открывает глаза. Рядом никого не было, кроме Полины, которая раскладывала по местам постиранные скатёрки. И старик даже испугался, как она похожа была на жену, и отчего-то подумал: «А кур тех уж давным-давно всех съели».
V
Он так бы и лежал весь день, но его подняли на кладбище. Пока шли по деревне, людей никого не встретили, только что кое-где попахивало печным дымком. Перед горой, как подниматься к церкви, старик остановился отдышаться. Он достал свой платок, утёрся им и махнул платком в сторону церкви:
– А сегодня, верно, праздник какой ихний. Службу, видать, служат.
Галина на это перекрестилась мелким крестом, а Полина сделала своё обыкновенное движение губами:
– Служить-то служат, да для кого?
– Это да, – согласился Николай Николаевич, муж Галины, и добавил как будто даже с удовольствием, – разорили деревню. На корню разорили.
Ничего не говорил только муж Полины, тучный Иван Сергеич. Он задохнулся и громко, всем нутром дышал, тщетно пытаясь унять дыхание.
– Мама, мама! Зайдём! Зайдём! Мама, мы зайдём? – наперебой затараторили близняшки Оля и Юля, внучки Николай Николаича и Галины. Ещё вечером они слышали разговор матери с бабушкой, заходить в церковь или нет. Они выспрашивали, что это такое «эта церковь», и им рассказали про неё такими новыми и непонятными словами и названиями, что им не терпелось увидеть всё своими глазами.
– Да угомонитесь вы, – урезонила их тут же мать (дочь Галины и Николай Николаича), Ирина. – Как взрослые решат, так и будет. Все пойдут – и вы пойдёте.
Близняшки заговорщически переглянулись и замолчали.
Спустившись к мосткам, неожиданно встретили Сашу, сына Полины и Ивана Сергеича. Саша был не один, перед ним, осторожно ступая по мёрзлым ступенькам, шла по-городскому одетая женщина. Старик внука не узнал и посторонился, давая им дорогу и очень удивился, когда они оба остановились перед ним и стали смотреть на него и улыбаться.
– Здравствуй, де, – сказал Саша, покраснев. – А я не один в этот раз. Это вот Вера.
Спохватившись, старик потянулся к ним обоим и неловко чмокнул внука в щёку, а молодую женщину не решился. Она наклонила голову и протянула ему свою узкую ладошку в лайковой перчатке:
– Вера.
– Вот и хорошо, – сказал старик нерешительно, – а то всё это.
Все на это заулыбались, только близняшки смотрели на незнакомку открыв рот. Саша представил свою спутницу родственникам, но родителям представлять не стал, из чего Ирина заключила, что они уже знакомы, и, значит, всё это «серьёзно». А глазами она смеялась над братом, который объявлял всегда себя заядлым холостяком, и Саша на это ещё сильнее покраснел.
Когда поднялись к церкви, остановились. Было тихо кругом. Только Иван Сергеич громко, дышал всем нутром.
– Забрался всё же, – улыбнулся он на обращённые к нему взгляды и закашлялся своим мокрым кашлем, сотрясающим всё его большое тело.
Вера разглядывала церковь, задрав голову и придерживая рукой шапочку. Церковь была белёная с облезлыми стенами. Над самым её входом была выложена старинными золотыми буквами надпись. Вера только что попыталась её разобрать, как Саша стал ей шептать в самое ухо:
– Маленький был, никак не мог прочитать, что там написано. А потом оно само как-то прочиталось: «Вера без дел мертва есть». Видишь, вон там буквы «т» нет? Отвалилась. Видишь?.. Ты не бойся, «Вера» – это не про тебя.
Пошутил он неловко и понял это, и снова покраснел, но Вера понимала его состояние, понимала, что это из-за неё, и глаза её понимающе улыбнулись. Когда Иван Сергеич отдышался, посовещались и решили: если уж идти, то идти всем, и стали подниматься по ступеням. Со снежного яркого света вошли в темноту здания. Длинный пустой коридор вёл к тяжёлой двери, за толстыми стёклами которой мерцали огоньки. Слева в стене была небольшая ниша, и там стояла скамейка. Теперь она была пустая, а тогда на ней стоял гроб с бабушкой. И Саша невольно вспомнил и бумажные цветы, и торчащий из них углом белый платок над невидимым лбом, и потемневший чужой нос. И ему стало не по себе, как не по себе было и тогда, когда она там стояла.
Саша потянул на себя огромную дверь, и она открылась со звуком собственной тяжести. За дверью стоял сладковатый церковный запах. Народу почти никого не было, у входа на лавках было несколько тёмных старушек. Как показалось Вере, все они посмотрели на неё из-под своих чёрных платков. А та, которая не посмотрела, что-то шептала себе под нос, часто-часто что-то пережёвывая своими старческими пустыми щеками. Своей сухой рукой она доставала это «что-то» то ли из мешка, то ли из сумки, валявшейся у её ног, и таким же быстрым движением, каким крестилась, отправляла себе это в рот.
Оля и Юля совершенно одинаково вытаращили глаза и, озираясь по сторонам, жались к матери. Саше было забавно наблюдать за ними. Было уморительно, когда их напугал неестественно высокий голос, зазвучавший вдруг где-то справа, за расписными столбами. Потом ещё и хор запел, и они обхватили мать руками с разных сторон. Саша хотел показать на них Вере, но та рассматривала что-то вверху, под сводами, и он отыскал глазами отца. Иван Сергеич покупал возле деревянного прилавка свечки, целую горсть. И делал, видимо, что-то не то, потому что сзади за рукав его дёргала мать, махала на него рукой и ругала его одними губами, без звуков. Благообразная женщина в чистом платочке взяла у отца деньги и подала ему чёрную книжку, отерев её предварительно рукой, как если бы обложка у книги была мокрая. Иван Сергеич потряс книгой в воздухе.
– Библия это, – отвечал он матери во весь голос. – Раньше в каждой приличной семье была. Хочешь сказать, я себе на Библию не заработал?!
И он закашлялся на всю церковь, а Полина Ивановна махнула на него рукой и отошла к Саше.
– Деньжищи-то какие отвалил, – сказала она Вере шёпотом. – Чёрт. Как есть чёрт.
Вера не отвечала, но Саша успел заметить её глаза, весело блеснувшие в тени пушистых ресниц.
Когда они поставили свечки и обратно вышли на свет, светом так резануло по глазам, что они невольно сощуривались в щёлочки. И, совершенно неожиданно для себя, Саша испытал странный внутренний толчок и за ним очень сильное и совершенно дикое чувство, как будто всё внутри ахнуло и обрушилось куда-то. Это чувство было настолько странным, что он невольно огляделся кругом. Всё везде было как всегда, всё было таким, каким и должно было быть. И вместе с тем во всём этом обычном было что-то ужасное. Ужасным было то, что всё именно так, а не как-нибудь иначе. Сама эта вечная и ничем непреодолимая обычность и была ужасна. Он почувствовал, что то положение, в котором он находится, самое ужасное положение, в какое только можно попасть. И выхода никакого из этого положения нет и не может быть. «Нелепость какая. Всё, что знаю, я знаю в этой жизни, об этой жизни, для этой жизни. И всего этого не будет. Меня не будет, и всего этого не будет. А что же будет?» На его счастье, странное чувство, которое он испытал, насколько было сильным, настолько же быстро и прошло. Но тяжёлый осадок оставался, и он подумал, что это на него церковь так подействовала. А может быть, это было оттого, что похороны вспомнились. «И этот нос ещё». Было тоскливо. Тоскливо, потому что перед ним был опять тот же снег, тот же серый забор из ломаных горбылей, мимо которого они шли, еловые иголки и мусор от шишек под ногами, какие-то ветки и ягоды рябины в снегу. И зачем-то среди всего этого – он. Один. И смерть. Которая и для него тоже. «И торчащий нос». Саша посмотрел на Веру, и она уже не казалась ему такой безупречно красивой, как ещё несколько минут тому назад. И её шарф с бумбончиками показался ему каким-то дурацким. Он не верил себе и жадно вдыхал морозный воздух. «Что это такое? Что же это?» Определённо он кого-то за что-то ненавидел, ни с того ни с сего… Но, никогда и ни за что нельзя было поддаться этому наваждению. «Это как дурнота: что-то вроде сердцебиения или головокружения».