Алексей Струмила
Старик
Жизнь так хороша, легка и коротка,
а изображение её всегда выходит так уродливо, тяжело и длинно.
Лев Толстой.
I
Старик проснулся рано. Было ещё темно. И в окошках была сплошная серая чернота, без просини. «Далё-ёко до света, – решил старик, потянул носом воздух и почуял в нём холод. – Выстудилась, успела ведь. Хоть другой раз вставай топи. Никаких на тебя дров не… это».
Он хотел уж было совсем расстроиться, однако мысль о дровах развлекла его, и он принялся перебирать в голове, где у него что было: где какие дрова были уложены, какие на мороз, а какие так себе, «для дыму», какие сухие, а которые ещё полежат. Дров припасено было много, года на два, два с половиной. «А то и на три, – как топить». Думать об этом было приятно, он об этом и думал, пока, в который уже раз, не вспомнил и не огорчился на повалившуюся за сараюшкой поленицу, перебрать которую по осени у него не хватило сил. Больше думать было не о чем. Подумал было встать и зажечь свет, чтоб глянуть время, да раздумал. «Почто сейчас встанешь, – уговаривал он себя, – измучаешься весь кругом, без дела». И так и остался лежать, ворочаясь с боку на бок и к чему-то прислушиваясь. Порой он затихал и думал о чём-то без мыслей, а иногда что-то бормотал себе под нос и сильно жмурил глаза. Он бы и заснул ещё, только очень уж громко стучали в комнате часы и нарочно, как ему казалось, перебивали ему сон. Их звуки как будто передвигались в темноте, из угла в угол, то удаляясь и ослабевая, то приближаясь и усиливаясь вновь. Что-то железное в этих звуках проскальзывало еле слышно и стукалось, и тут же стукалось ещё раз. И так повторялось раз за разом: стукнет – глуше, стукнет – глуше… В сердцах старик высовывался из-под одеяла и всматривался в то место, где должны были быть часы, но не видел их. «Никак, видать. Разгуливается всё что-то», – злился он и на часы, и на холод, и ещё на что-то. И до того разозлился, что аж заплакал, не замечая того и беззвучно глотая слёзы, но довольно быстро устал и стал забываться.
Тяжесть уходила.
Тиканье часов не вдруг, но стало редеть, делалось всё легче и легче, пока не сделалось таким невесомым, что ему уже чудилось, что часы эти идут впустую, нисколько не двигая вперёд то, что двигали раньше. И так ему делалось легко и невесомо, что он вздрагивал, задыхался и высовывался лицом из-под одеяла. И каждый раз, как он выныривал из дрёмы, ему становилось всё холоднее. Тщетно искал он под одеялом места, чтоб согреться: то откуда-то сквозило прямо в бок, то ноги оказывались где-то в холоде, а то зябла голова; либо уж совсем неловко было лежать.
«И ведь надо было, пожалел же, дурак, дров, – решившись всё-таки встать, старик откинул одеяло и вытянул ноги. – Что будет!»
Напрягшиеся мышцы ног стянуло резкой болью, и эта боль дурнотой вернулась в голову, нехорошо отдаваясь внутри. Всем своим нутром он почувствовал, как это что-то нехорошее дёргается в нём и вот-вот что-то оборвёт, так что страшно было даже пошевелиться… Пролежал он так достаточно долго, раскрытый, смаргивая слёзы и прислушиваясь к дёрганью внутри себя, которое то отставало, то перегоняло удары часов. Лишь когда сердце почти совсем унялось, он приподнял голову, попробовал сесть в кровати, сел-таки и принялся сидя, по-стариковски, одеваться. Хоть и озяб, а одевался он медленно, с трудом соображая свои движения, и часто останавливался, опершись руками о край кровати и покачиваясь всем телом взад-вперёд.
На кухне старик оделся в тёплое, натянул рукавицы и толкнул дверь на мост. Дверь за ночь пристыла. «Повело ведь как тоже», – подумал старик и несколько раз боком, всем телом пихнул её. Дверь не подавалась.
– Да что ты будешь… – получилось у него сказать в голос, и звук собственного голоса напугал его, как чужой голос, заставив толкаться в дверь ещё сильнее. И когда уже подумалось, не осилить, дверь неожиданно пискнула и распахнулась. Под валенками отчаянно запищали заиндевевшие половицы, и холод сразу заполнил и рот и нос своим густым железным привкусом. На глаза навернулись слёзы. В блеклом свете лампочки проём лестницы во двор зиял зловещей чернотой. Старик даже в нерешительности приостановился и, спускаясь по мёрзлым ступенькам, нарочито громко откашлялся перед собой паром…
Затопить старик торопился. С грохотом свалив у печки дрова, не раздеваясь, он укладывал в печь мёрзлые поленья. Привычное это дело доставляло ему видимое удовольствие. Открыв трясущимися руками трубу, тяжело и с присвистом дыша, он опустился на колено, отёр рукавом лицо и чиркнул спичкой. Скомканная газета сразу занялась, наполняя воздух запахом дыма. Затрещала загоревшаяся кора. А старик, страдальчески сморщив лицо, наблюдал, как разгорался огонь, как язычки пламени сновали меж тяжёлых тёмных поленьев. Язычки эти хоть и казались слабыми поначалу, но их становилось всё больше и больше. Их отблески освещали застывшее в напряжённом ожидании лицо старика и яркими точками прыгали в его влажных глазах. Когда он, наконец, захлопнул двёрку и прикрыл поддувало, внутри загудело и защёлкало.
С видимым усилием старик поднялся с колен, понаблюдал ещё за огоньками в щелях, где пооблетела обмазка, и своими шаркающими шагами подошёл к окошку. «Светает, да не больно чтой-то». Делать больше было нечего. Он прилёг без ног, накинув на себя одеяло. За делами он совсем было и согрелся.
Остановившись взглядом на отсветах в печке, старик прислушивался к её звукам. Часы сдавались, их было еле слышно. И только старик об этом подумал, все звуки стали сливаться и делаться непохожими сами на себя. Огоньки стали отдаляться, и ноги тоже. Последнее, о чём он подумал, – не пропустить бы вовремя подбросить. Ему грезилось что-то мягкое и тёплое: то ли дым, то ли ветер. И его с ног до головы обволакивало этим тёплым ветром с запахом дыма, картофельной ботвы и потревоженной земли… Или только так казалось, что должен быть именно такой запах… Огонь быстро-быстро поедает потрескивающие стебли, которые вспыхивают, скручиваются, ломаются и рассыпаются искорками и пеплом. «Не-ка, ерунда всё это. Это печь я, это… Пепел не горит – не умеет, вот ведь что». В воздухе уже чувствуется осенний привкус холода. И ещё какой-то знакомый, дразнящий запах, похожий на запах печёной картошки. Этот воздух хочется вдыхать в себя и вдыхать. «Лишь бы пепел внутрь не попал, прям через колосник». Дым поднимается клубами с кучи ботвы и колышется ветром, вместе с часами: так – не так, так – не так… Дыма становится всё больше, он лезет в нос, ест глаза, горячим песком засыпается за шиворот. «А ты что думал. Не разгорится потому что как следывает».
Это говорит ему отец. Отворачивая от жара лицо и морщась, отец раскидывает прутиком догорающие головешки. А ему самому больше всего на свете хочется поднять глаза и заглянуть отцу в лицо, но глаза не слушаются и не поднимаются, а разглядывают угли в кострище, разделённые трещинками на аккуратные дольки с пепельным налётом по краям и с тлеющими огоньками в серединках. От этих мерцающих огоньков не оторвать глаз, их становится всё больше, и все они разные и мерцают по-разному. А ему всё-таки удаётся обмануть их всех и поднять глаза, и глаза его скользят по лицу отца и тут же соскальзывают куда-то в непонятное, так что он ничего не успевает разобрать. В памяти только и остаётся, что дублёная кожа на лбу, в порах которой блестят капельки пота, размазанные в одном месте в мокрую полоску грязи. Изо всех сил он тянется в то непонятное, где исчез отец и натыкается вдруг прямо на его лицо. Из-под нависших, покрытых пеплом бровей глаз не разобрать, но он уже с ужасом догадывается, что там. Там всё те же раскалённые, подёрнутые пеплом угли. Ему делается жутко. Надо бежать. Он бьётся что есть сил, отрывается от этой жути и во весь дух несётся по тропинке среди цветущей большими белыми и сиреневыми цветами картошки, и мокрые плети больно стегают его по коленкам. Ноги у него лёгкие и крепкие, и перебирают они быстро-быстро по убитой, как камень, земле, отбивая босые пятки. А он бежит всё быстрее и быстрее, и уже кажется –не остановиться. Дух замирает. Восторг и радость движения соединяются со страхом перед неминуемым падением. И снова он вбегает в дым, где ничего не видно, и поэтому ещё страшнее. И так ему становится страшно, что он уже и не бежит никуда, а бьётся и рвётся, чтобы вырваться из всего этого страшного и тяжёлого, тяжёлого и вязкого, что душит его со всех сторон. Он выбивается из последних сил, а его сдавливает всё туже и туже. Он задыхается и вот-вот задохнётся…