В баре приезжие с недовольным видом уселись за карты и кости, не переставая между рюмками ворчать по адресу этих метисских государств, у которых всегда про запас имеется какой-нибудь скандальчик.
Между тем мы узнали: несколько слуг ушли из отеля. Мы видели, как они выходили, вооруженные маузерами, с патронными лентами через плечо. Видели и заметили, потому что они не сняли своих белых курток прислуги; и кто-то из нас еще отпустил шутку по поводу их воинственного вида. Однако не успели они дойти до угла, как двое из них – те, что шли впереди, – вдруг согнулись, прошитые пулеметной очередью. Муш в ужасе закричала и прижала руки к своему животу. Все в молчании отступили в глубь холла, не в силах отвести глаз от распростертой на окровавленном асфальте груды мяса, уже нечувствительной к пулям, которые продолжали впиваться в нее одна за другой, и новые кровавые метки выступали на светлой ткани курток.
Шутки, прозвучавшие всего несколько минут назад, показались мне гнусными. Даже если в этой стране умирали во имя страстей, которые для меня оставались непонятными, смерть от этого не переставала быть смертью. Не раз приходилось мне наступать на тела людей, погибших за принципы и идеалы, едва ли худшие, чем те, за которые сражались здесь, и на руины я всегда смотрел без гордости победителя.
Подъехало несколько броневиков, верно, оставшихся еще со времен нашей войны; и когда на улице заскрежетали их гусеницы, показалось, что уличный бой достиг наивысшего напряжения. В окрестностях крепости Филиппа II звуки отдельных разрывов и выстрелов временами тонули в сплошном, непрерывном грохоте, сотрясавшем воздух подобно разбивающемуся о скалы прибою, то удалявшемся, то приближавшемся вновь, смотря по тому, в какую сторону начинал дуть ветер. Время от времени неожиданно наступала тишина. И тогда казалось, что все кончилось. Становилось слышно, как где-то совсем близко плачет больной ребенок; раздавался крик петуха, доносился стук резко захлопнутой двери. И опять тишину разрывала пулеметная очередь, и с новой силой возобновлялся грохот, пронизанный безудержным ревом санитарных машин. Рядом со старинным собором вдруг заработал миномет; пули, то и дело попадавшие в соборные колокола, заставляли гудеть их словно под ударом молота.
«Eh bien, c’est gai!»[56] – воскликнула рядом с нами женщина с низким и певучим гортанным голосом; представляясь, женщина назвалась канадской художницей и рассказала, что она в разводе с мужем, дипломатом одной из стран Центральной Америки. Я воспользовался тем, что завязался разговор, и, оставив Муш, отошел выпить чего-нибудь покрепче, что помогло бы забыть о лежавших совсем рядом, прямо на мостовой, остывающих трупах.
После еды, состоявшей из холодных закусок и не обещавшей в ближайшем будущем никаких пиршеств, неожиданно быстро пролетел вечер, заполненный чтением урывками, игрой в карты и разговорами, которые лишь скользят по поверхности, в то время как голова работает совсем в другом направлении, разговорами, которые плохо скрывали общую тревогу. А когда пришла ночь, мы с Муш принялись пить – лишь бы не думать о том, что нас окружало; и, наконец обретя беззаботность, предались телесным радостям и испытали острое и необычное наслаждение в объятиях друг друга, наслаждение, которое обострялось от сознания того, что другие в это время попали в объятия смерти.
Было что-то от безумия, какое охватывает любовников из пляски смерти, в нашем страстном желании обняться крепче, когда пули жужжали совсем рядом, за окнами, и впивались, кроша штукатурку, в купол, венчавший здание. Мы так и заснули, прямо на полу – на ковре. В первый раз за очень долгое время я заснул безо всяких капель и повязок на глазах.
VI
(Пятница, 9)
На следующий день нам тоже не разрешили выходить из отеля, и мы изо всех сил старались приспособиться к жизни, похожей на жизнь осажденного города или корабля в карантине, – словом, к жизни, на которую нас вынудили обстоятельства. Трагические события, происходившие за стенами нашего убежища, рождали в нас, защищенных этими самыми стенами, конечно, не лень, а острое желание что-нибудь делать. Люди, владевшие каким-нибудь ремеслом, пытались и теперь что-нибудь мастерить или заняться другим привычным делом, словно желая доказать остальным, что даже в самых ненормальных условиях ни в коем случае нельзя сидеть сложа руки. В столовой, за инструментом, стоявшим на возвышении, пианист разучивал триоли и морденты какого-то классического рондо, пытаясь извлечь из довольно тугой клавиатуры звучание клавесина. Танцовщицы из кордебалета, опираясь на стойку бара, делали упражнения, в то время как прима-балерина медленно плыла через весь зал, выписывая арабески на навощенном полу меж сдвинутых к стенам столов. По всему зданию стучали пишущие машинки. В помещении, занятом под почтовое отделение, коммерсанты рылись в толстых кожаных портфелях. В одной из комнат перед зеркалом капельмейстер-австриец, приглашенный на гастроли городской филармонией, величественно дирижировал «Реквиемом» Брамса, в нужное время давая знать воображаемому хору, что ему пора вступать. В киоске не осталось ни одного журнала, ни одного детективного романа, никакого развлекательного чтива.
Муш пошла за своим купальным костюмом, потому что открыли двери в защищенный со всех сторон внутренний дворик, и несколько человек, из самых пассивных, уже загорали там на солнце, устроившись вокруг выложенного мозаикой фонтана, меж горшков с пальмами и зеленых керамических лягушек. С некоторым беспокойством я отметил, что самые предусмотрительные из гостей запаслись табаком, опустошив весь запас сигарет, имевшийся в киоске при отеле.
Я подошел к дверям холла; бронзовая решетка была заперта. Стрельба на улице стихла. Однако то и дело в разных местах вдруг завязывались короткие, но ожесточенные уличные бои – вооруженные группы людей натыкались друг на друга, и начиналась перестрелка. Порою стреляли с крыш. В северной части города бушевал пожар: кто-то утверждал, что горели казармы. Отчаявшись разобраться в бесчисленном множестве фамилий, которые во всей этой истории, казалось, значили гораздо больше, чем сами события, я решил не задавать больше вопросов. Я погрузился в чтение старых газет и стал даже находить определенное удовольствие в этих сообщениях издалека, рассказывавших о бурях, о китах, выброшенных прибоем на берег, и о случаях колдовства. Пробило одиннадцать – этого часа я ожидал с некоторым беспокойством, – и я отметил про себя, что столы так и остались стоять сдвинутыми у стены. И мы узнали тогда, что самая надежная прислуга покинула отель на рассвете, чтобы присоединиться к мятежникам. Новость эта, во мне не вызвавшая особой тревоги, посеяла настоящую панику среди остальных постояльцев. Бросив свои дела, все кинулись в холл. Напрасно администратор пытался вселить в них бодрость. Узнав, что хлеба сегодня не будет, одна из женщин разрыдалась. И в эту самую минуту из отвернутого водопроводного крана с хрипом вырвалась ржавая струя воды, и тут же водопроводные трубы по всему зданию откликнулись клокотанием. Увидев, как сникла только что бившая из пасти тритона на самую середину фонтана струя, мы поняли, что с этой минуты можем рассчитывать исключительно на имевшиеся у нас запасы воды, а они были скудными. Сразу же заговорили о болезнях и эпидемиях, которые еще усугубятся тропическим климатом. Кто-то попытался связаться со своим консульством, но телефоны не работали; онемевший и бесполезный аппарат напоминал увечного карлика, правая единственная ручка которого беспомощно свисала с рычага, и многие, не выдержав, в раздражении встряхивали трубку и стучали по аппарату, словно так можно было заставить его говорить. «Это все Гусано, – сказал администратор, повторяя шутку, которой в столице объясняли события, носившие катастрофический характер. – Это все Гусано».
Думая о том, какое раздражение должен испытывать человек, когда им же созданные машины отказываются ему подчиняться, я отыскал приставную лестницу и добрался до окна в ванной комнате на четвертом этаже, откуда можно было наблюдать за улицей, оставаясь в безопасности. Я уже устал созерцать панораму крыш, как вдруг заметил у себя под ногами нечто такое, что привлекло мое внимание. Словно кипевшая под землей жизнь неожиданно пробилась наружу и из тьмы появилась целая стая странных живых существ. Из опустевших водопроводных труб несся неясный шум, и одна за другой выползали серые личинки, мокрицы с крапчатыми панцирями; будто привороженные запахом мыла, вылезали коротенькие сороконожки, которые при малейшем подозрительном шуме скрючивались и замирали на полу, точно маленькие медные спиральки. Из отверстий кранов, настороженно ощупывая воздух, появлялись усики насекомых, которые сами не отваживались показаться. Шкафы наполнились неясными шумами: можно было лишь различить, что кто-то грыз бумагу и скребся о дерево; однако стоило неожиданно открыть дверь, как насекомые бросались врассыпную, неумело передвигаясь по навощенному паркету, скользили и, перевернувшись, так и оставались лежать кверху лапками и притворяться мертвыми. По ножке ночного столика поднималась вереница красных муравьев, привлеченных забытым флаконом с какой-то сладкой жидкостью. Под коврами что-то шуршало, и пауки выглядывали из замочных скважин. Достаточно было нескольких часов беспорядка в этом городе, нескольких часов, на которые человек оставил без надзора свое жилище, чтобы все живое, ютившееся в гумусе, воспользовалось тем, что водопроводные трубы опустели, и наводнило, заполнило осажденную площадь.