Порыв ветра заколыхал занавески на окнах, и гостиная исчезла за волнами тюля и кружев. Чары рассеялись, и Муш тут же объявила, что она очень устала. Чем больше я попадал под очарование этой ночи, которая открывала истинный смысл моих далеких и смутных воспоминаний, тем упорнее становилась моя приятельница, спеша нарушить эту давно забытую мною прелесть раннего предрассветного часа, который – как знать, – быть может, и привел бы меня свежим и неутомленным в рассвет. Наверху, над крышей, звезды, наверное, рисовали контуры созвездий Гидры, Корабля Арго, Стрельца, Волос Вероники – те самые, которыми будет украшена студия Муш. Но бесполезно было бы спрашивать ее об этом, потому что она, как и я, не знала положения созвездий на небе (за исключением, может быть, Медведиц).
Захохотав, я обернулся к ней – до чего же смешно обнаружить, что человек, зарабатывавший себе на хлеб звездами, не знает положения этих самых звезд на небе. Муш открыла глаза, но не проснулась, поглядела на меня, но не увидела и, глубоко вздохнув, снова отвернулась к стене. Я хотел было опять лечь спать, но потом подумал, что лучше, пожалуй, воспользоваться тем, что Муш спит, и одному отправиться на поиски старинных инструментов туземцев (эта мысль не давала мне покоя), как я и собирался накануне. Я знал, что, увидев, как решительно я настроен, Муш по меньшей мере сочтет меня наивным. И потому я поскорее оделся и, не будя ее, вышел.
Солнце заливало улицы; оно слепило, отражаясь от стекол, сверкающими нитями ткало узор на гладкой поверхности прудов и показалось мне таким неожиданным, таким непривычным, что я должен был тут же купить темные очки, чтобы почувствовать себя во всеоружии. И только после этого пошел отыскивать предместье, где стоял тот дом в колониальном стиле и где, по моим расчетам, должны были находиться лавочки и лавчонки, торговавшие разной древностью. Я пошел по узенькой, тесной улочке, останавливаясь то и дело перед витринами маленьких магазинов, которые, казалось, сохранились до наших дней от иных времен; разукрашенные вывески звали в лавочку «Тутилимунди», в «Золотой башмак», к «Царю Мидасу», в «Звонкую арфу», а рядом подвешенный над входом в букинистический магазин глобус крутился под ветром то в одну, то в другую сторону. На углу какой-то человек раздувал огонь в печурке, на которой жарилась телячья ножка, нашпигованная чесноком; жир трещал в едком дыму; все это было сдобрено травами, лимонным соком и перцем. Чуть поодаль продавались освежающие напитки и жирная, жаренная в масле рыба.
Неожиданно запах свежего, только из печи, хлеба пробился из щелей подвальчика, в полутьме которого работали и пели несколько мужчин, все в белом с ног до головы. Я остановился, приятно удивленный. Я давно уже забыл, что на свете бывает такое: утро и мука; потому что хлеб, который месят неведомо где, а потом развозят по ночам в закрытых машинах, как что-то постыдное, перестает быть хлебом, который ломают руками, хлебом, который, благословив, делит глава семьи, хлебом, который следует брать с уважением и отламывать корку над тарелкой лукового супа или поливать его оливковым маслом и посыпать солью, чтобы вновь почувствовать вкус, похожий даже не столько на вкус хлеба с маслом и солью, сколько на тот великолепный вкус Средиземного моря, который не переставали ощущать во рту спутники Улисса[52].
Все это – и утро, пахнущее мукой, и витрины, где были выставлены эстампы, на которых изображались индейцы, танцующие маринеру, – все это увело меня от цели, ради которой я пустился в путь по незнакомым улицам. Я постоял перед гравюрой, изображавшей расстрел Максимилиана;[53] перелистал страницы старого издания «Инков» Мармонтеля, в иллюстрациях к которому было что-то общее с масонской эстетикой «Волшебной флейты»;[54] послушал, как где-то рядом, во дворике, пахнущем взбитыми сливками, дети играли и пели «Мальбрука». И, привлеченный утренней свежестью старого кладбища, побрел под сенью кипарисов меж могил, словно затерявшихся здесь в траве и колокольчиках. Из-за покрытых плесенью стекол проглядывали фотографии тех, кто покоился под этими мраморными глыбами: студент с лихорадочно горящими глазами, ветеран Пограничной войны, увенчанная лаврами поэтесса. Я как раз разглядывал памятник жертвам кораблекрушения, случившегося на реке, когда где-то рядом воздух вдруг прорезала – точно разорвали лист бумаги – пулеметная очередь. Без сомнения, это ученики военного училища упражнялись в искусстве владеть оружием. И снова настала тишина, и снова заворковали голуби, набивая зобы у античных вазонов.
Все это, Фабио, увы, что видишь ты так близко, –
Пустынные поля и тот печальный холм, –
Цветущей было некогда землею италийской.
Я снова и снова повторял эти стихи; с того момента, как я приехал сюда, они постепенно, слово за словом, восстанавливались в моей памяти, и теперь, когда я услышал пулеметную очередь, они вдруг вспомнились целиком – с начала до конца. Мимо во всю прыть, точно спасаясь от опасности, промчался мальчишка, за ним – босая перепуганная женщина с тазом мокрого белья в руках. Откуда-то из-за ограды послышался крик: «Началось! Началось!»
Немного обеспокоенный, я вышел с кладбища и вернулся в современную часть города. Однако вскоре я заметил, что улицы обезлюдели, двери магазинов запираются и на окна опускаются металлические шторы с быстротой, которая не предвещает добра. Я вынул паспорт – будто проставленные там печати имели какую-нибудь охранительную силу, – и в этот самый момент раздался крик, который заставил меня остановиться; не на шутку испуганный, я спрятался за колонну. Орущая, подхлестываемая страхом толпа, сметая все на своем пути, выкатилась из соседней улицы, спасаясь от пулеметной очереди. Дождем сыпалось стекло. Фонарные столбы гудели под пулями, словно органные трубы под градом камней. Оборвавшийся провод высокого напряжения, точно удар хлыста, разом очистил улицу и, упав на асфальт, вспыхнул. Рядом со мной ничком рухнул продавец апельсинов, и по всей мостовой покатились и запрыгали плоды, настигаемые свинцом. Я добежал до ближайшего угла, чтобы укрыться в подъезде, на пилястрах которого висели брошенные в спешке лотерейные билеты. Теперь от надежных стен гостиницы меня отделял только птичий рынок. Прожужжав над самым моим плечом, пуля впилась в витрину аптеки; я решился и побежал. Перепрыгивая через клетки, натыкаясь на канареек, колибри и опрокидывая шесты, на которых сидели испуганные попугаи, я наконец добежал до одного из черных ходов гостиницы, который оставили незапертым. Следом за мной, волоча перебитое крыло, скакал тукан, словно ища у меня защиты. А позади, посреди опустевшей площади, один-одинешенек, на руле брошенного велосипеда восседал великолепный попугай ара и грелся на солнце.
Я поднялся к себе в номер. Муш все еще спала, обнимая подушку, ночная сорочка ее поднялась до бедер, а ноги путались в простыне. Больше за нее не беспокоясь, я спустился в холл узнать, в чем же все-таки дело. Тут это склонны были считать революцией. Однако это мало что говорило мне, человеку, ничего не знавшему об истории страны, если не считать самого факта открытия Америки, ее завоевания да нескольких путешествий туда монахов, которые, наверное, и описывали музыкальные инструменты древних племен. И поэтому я принялся расспрашивать тех, кто – судя по их пространным и горячим высказываниям – был обо всем хорошо осведомлен. Однако очень скоро я убедился, что каждый высказывал свою собственную версию происходящего, называя при этом имена деятелей, которые, само собой, для меня были пустым звуком. Я попробовал тогда разузнать, что представляли собой и за что стояли эти две столкнувшиеся группировки, но так ничего толком и не понял. Когда мне наконец казалось, что я уловил суть, догадавшись, что речь шла о движении социалистов не то против консерваторов, не то против радикалов, а может, и коммунистов против католиков, все карты путались, точки зрения в корне менялись и все снова наперебой начинали сыпать фамилиями, точно важнее было установить не интересы каких партий столкнулись тут, а кто конкретно участвовал в столкновении. И я снова убеждался в собственном невежестве и окончательно понимал, что не в силах разобраться в этой истории, необычайно походившей на историю гвельфов и гибеллинов[55], потому что и здесь тоже вражда возникла между семействами, распри шли между братьями, воевали недавние друзья. Однако стоило мне прийти к выводу, что это политический конфликт, характерный для нашего времени, как тут же обнаруживалось, что это гораздо больше походит на войну из-за религиозных убеждений. Вообще войны между теми, кто представляет передовые взгляды, и теми, кто отстаивает консервативные убеждения, представлялись мне – поскольку так разительно несхожи эти мировоззрения, что они не могут принадлежать людям, живущим в одно время, – такие войны представлялись мне своеобразными распрями, завязавшимися над веками, битвами людей, живших в разные эпохи. «Очень правильная мысль, – одобрил меня адвокат удивительно старомодного вида, в сюртуке; он принимал происходившее с поразительным спокойствием. – Однако, заметьте, мы уже привыкли – и это стало традицией, – что Руссо у нас уживается с инквизицией, а хоругви с изображением пресвятой девы – с «Капиталом»…» В эту минуту в комнату вошла Муш, очень встревоженная, потому что ее разбудили сирены машин «Скорой помощи», которые все прибывали, на полной скорости въезжали на птичий рынок и здесь, встретив на своем пути горы клеток, тормозили на всем ходу, давя последних уцелевших птиц. Почувствовав, что нам, возможно, придется здесь задержаться, моя приятельница выказала страшное раздражение всеми этими событиями, перевернувшими ее планы.