– Уж поздно! Берись за дело и пиши скорее – еще сегодня должны мы довести до государя то, что ты напишешь… А если не станешь сейчас писать, приказано тебя немедля опять на Воловий двор отправить…
Шакловитый вскинул на князя Бориса глаза, в которых выражался немой холодный ужас, и поспешно принялся за перо и бумагу.
Под низкими сводами темницы водворилось такое полное, такое глубокое молчание, что слышно было скрипение пера о бумагу и шелест ее листков, откладываемых в сторону. Молчал, углубившись в свои думы, князь Борис, молчал, опустив глаза долу, дьяк Украинцев; молчали, недвижно стоя у стены, тюремные приставы и стрельцы с фонарями, как бы притаившие дыхание.
А перо в руке Шакловитого все живее и живее бегало по бумаге, выводя строку за строкою, и, по мере того как привычная рука покрывала этими строками лист за листом, мертвенная бледность на лице Шакловитого сменялась болезненным румянцем, потухший взор загорался лихорадочным блеском, а засохшие уста шевелились, неслышно нашептывая последние заветы злобы и мщения, последние проклятия. Шакловитый писал свою откровенную исповедь и не щадил в ней князя Василия… С ужасною мыслью о позорной казни его примиряла мысль о том, что он готовит такую же казнь и Оберегателю.
Было уже далеко за полночь, когда Шакловитый кончил, истомленный внутренним волнением… Его руки дрожали, когда он отложил перо в сторону, но глаза его горели недобрым блеском… Он встал из-за стола и, указывая князю Борису на исписанные листы, сказал:
– Я здесь все сказал… Мне больше нечего писать.
Украинцев собрал листы, пересмотрел их, просушил около свечи последний росчерк подписи и взял со стола перо и чернильницу. Князь Борис поднялся со своего места и направился к двери. За ним вышли все, кроме двух приставов, которые опять надели железа на Шакловитого. Вот ушли и они, захлопнув за собою тяжелую дверь и задвинув ее крепкими засовами. Стук шагов их замер в отдалении, и под сводом темницы водворилось по-прежнему царство мрака и отчаяния.
Князь Борис едва успел пробежать показание Шакловитого, едва успел вынуть из него и уничтожить тот листок, в котором на князя Василия взводились несправедливые и тяжкие обвинения, а Емельян Игнатьевич только что склеил отдельные листки столба, сгладил пропуск и проставил на склейках свою подпись, как прибежал впопыхах один из приказных дьяков и объявил, что государь изволил проснуться и спрашивал о князе Борисе Алексеевиче.
Через несколько минут Борис Алексеевич уже входил в комнату Петра, который сидел за столом мрачнее ночи: нашлись добрые люди, которые успели разбудить царя и намекнули ему, что князь Борис уже вышел от Шакловитого, а к нему с докладом нейдет, не исполняет его приказания…
Едва князь Борис переступил порог, Петр грозно глянул на него и крикнул:
– Как ты смел не подать мне сказку Шакловитого тотчас?
– Не смел тебя тревожить в такой поздний час ночи, – смело и твердо отвечал князь Борис. – А как услыхал, что ты изволил проснуться, вот несу тебе бумаги.
Петр почти вырвал у него из рук столбец с показанием Шакловитого и стал быстро пробегать его глазами.
Два часа спустя государь послал за дьяком Украинцевым, и когда тот явился к Петру, то увидел, что участь князя Василия решена окончательно. Князь Борис сумел отстоять и спасти честь всего своего рода.
XXXIII
Князь Василий между тем сидел в доме попа Варсонофия, не выходя из своего покойчика, не показываясь даже у окна, почти не сносясь со своими домашними. Он переживал тягостное состояние тревожного ожидания, которое так страшно изнуряет человека… Он знал, что один из ближайших дней должен принести с собою решение его участи. Ожидание волновало его до такой степени, что он не мог ни о чем думать, не мог даже долго писать, несмотря на свой навык. Отрываясь от челобитной, он вдруг вскакивал, начинал ходить взад и вперед по комнате, стараясь угадать тот приговор судьбы, который, может быть, уже произнесен и неизвестен только ему одному…
Но вся борьба, происходившая из-за князя Василия в стенах государского дворца в Троицком монастыре, хранилась в такой глубокой тайне, что никто не мог о ней ничего сообщить Оберегателю, и он подчас начинал радоваться тому, что о нем забыли. Услышав на другой день своего приезда в Троицк, что Шакловитого, Петрова и Чермного подвергли пытке, князь Василий ожидал с большею тревогою, что и его привлекут к допросу на основании данных ими показаний; но день протянулся нескончаемо длинный до вечера, и никто не являлся из монастыря, никто не требовал князя к ответу.
Он начинал уже, не без основания, думать, что гнев государя сменится на милость, что его заслуги будут приняты во внимание для смягчения его вины, – начинал даже надеяться, что если не теперь, то со временем он будет вновь призван к деятельности… Поздно ночью, как раз в то время, когда в комнате Петра решалась участь князя Василия, он снова сел за свою челобитную великим государям и продолжал добавлять в ней статью за статьей, пока сон не одолел его и не напомнил ему о необходимости отдохновения.
Но сон князя Василия был тревожен и полон мрачных зловещих видений. То представлялся ему Шакловитый, под пыткою взводящий на него страшные обвинения; то являлся волхв Митька Силин, грозил ему пальцем и говорил: «Бойся септемврия!»
Рано проснувшись, Оберегатель опять почувствовал себя до такой степени ослабевшим нравственно, до такой степени изнуренным неизвестностью и ожиданием, что не знал, где найти себе место – куда голову приклонить. Сотворив утреннюю молитву перед иконою, князь Василий не почувствовал себя ни бодрее, ни спокойнее и, взяв со стола «Апостол», разогнул его, задавшись мыслью – поискать себе в нем пророческого указания на то, что его ожидает… В глаза ему бросилось место из послания к евреям, в котором апостол Павел говорит: «Его же любит Господь, наказуем: бьет же всякого сына, его же приемлет (XII, 6)». И он много, много раз должен был перечитать эти слова, чтобы вникнуть в их глубокий и прекрасный смысл…
Но вот настал и потянулся третий день у Троицы, а о князе Василии как будто совсем забыли… «Что бы это значило? К добру или к худу такое забвение?» – думал князь Василий, вновь усаживаясь за свою челобитную, которую наконец ему удалось окончить как раз перед обедом. К обеду князь Василий вышел в смежную комнату и был, видимо, тверже всех своих спутников, которые страшно упали духом и страдали от неизвестности.
Чуть только князья успели отобедать и поднялись из-за стола, к ним прибежал из монастыря стольник государев и передал князю Василию приказ – явиться после вечерен во дворец с сыном, с окольничими Неплюевым и Змеевым и с дворянином Косоговым.
Передав приказ, стольник так быстро повернулся и ушел, что ни князь Василий, ни князь Алексей не успели задать ему вопрос: зачем их зовут во дворец? А между тем волнение князя Василия и его спутников достигло крайних пределов; Неплюеву накануне привиделся дурной сон, и он ждал всего недоброго. Змеев относился совершенно равнодушно к тому, что могло его ожидать во дворце государеве; князь Алексей, как юноша, не ведавший за собою никаких провинностей, ожидал только всего хорошего – ожидал, что юный царь приблизит его к себе и будет так же ласкать и баловать, как покойный брат его, царь Федор Алексеевич.
Князь Василий ничего не ожидал, ни на что не надеялся: он пугался только того, что не мог себе составить никакого понятия об ожидавшей его участи. Одно было несомненно и ясно – их требовали не на суд и не к розыску… Но зачем все это облекалось такою таинственностью? Отчего никто из прежних друзей, приятелей и знакомцев, теперь толпившихся в передней Петра, ни единым словом не известил князя Василия о том, что его ожидает. Или и они тоже ничего не знали о принятых царем решениях?.. Но, как бы то ни было и что бы его ни ожидало впереди, князь Василий решился встретить удар судьбы с достоинством и твердостью…