Она кивнула на молодую рябинку, едва зацветшую, в ветвях которой прыгал зяблик. От дедова крика зяблик было притих, но тут снова встрепенулся и пустил громкую трель. Потом перелетел на соседнюю елочку и снова защебетал – будто хотел окружить всю поляну кольцом из песен.
– А красное то – томатом зовется, иначе яблоком полюбовным… Не наша еда – ну, да молодым виднее теперь, чем стариков-то кормить.
– Во, – поднял дед указательный палец, – яблоко полюбовное! Любят нас, значит. Помнят. Уважают.
Он ловко выдернул из-за пазухи деревянную ложку на веревочке и собирался было запустить ее в варево – но кинул взгляд под корни большой сосны. И снова весело заорал:
– Ты глянь, и кувшин приготовили! А в кувшине-то… – он запустил палец в дымящийся сосуд, облизал, – в кувшине-то вино заморское! Да горячее! Да с травками душистыми! Ух, разуважили внуки старого деда! Давненько такого от них не видали, давне-енько…
Дед обеими руками схватил кувшин и хотел было порядочно из него отхлебнуть – да его одернула старушка.
– Ты бы, отец, людей подождал, – сказала она, устраиваясь поудобнее на огромном стволе поваленной ели. – Люди-то подходить начнут – скажут, мол, чего это дед Степан с бабкой Марьей поперед всех уж и ложки запускают, и из кувшина хлещут? Нехорошо так-то. Не для нас одних, чай, внуки старались.
Она снова поправила платок и, оглянувшись по сторонам, понизила голос:
– Да и баба Мерява, чай, в гости заглянет. Поперед Мерявы-то не годится… Старше ее никого ведь нет.
Дед кашлянул, посерьезнел. Кивнул согласно и чинно опустился на еловый ствол рядом с бабкой, сложив на коленях морщинистые руки.
Поляна дышала маем. Утреннее солнце будто медом обливало сосновую кору, покачивались бутоны ландышей, зяблик все лил свою журчащую песенку то с рябины, то с ели. Где-то вдали куковала кукушка, а из-под трухлявого ствола березы выглядывал гриб-строчок – бурый, складчатый.
– Хорошо-то как, Марья, – вздохнул дед. – В такое утро жить бы да жить… Али внуков в гости ждать.
Старушка грустно покивала головой, тоже вздохнула, зачем-то снова поправила платок.
Из ельника не торопясь выходили люди – старики и старухи, в таких же белых, грубого холста, неподпоясанных платьях и рубахах. Они чинно кланялись в пояс Степану и Марье, приветствовали друг друга, усаживались рядом вокруг котла. Завязывались понемногу степенные беседы.
– Как деревня-то ваша? Стоит?
– Стоит покудова. Да внуки все в гости не едут.
– И у нас не едут. Давеча свиньи лесные амбар подрыли – дак некому и починить.
– А молодые-то есть у вас?
– Куда там. Не осталось давно никого – ни молодых, ни детишек. Кто в город подался, кто в села большие. И то – молодые, им бы пожить.
– Вот и у нас такожде…
Время от времени кто-то из стариков бросал выжидающий взгляд на котел и кувшин – но к трапезе никто не приступал. Все ждали чего-то.
Наконец, из глубины ельника послышался негромкий звон – и старики встрепенулись, разом обернувшись в ту сторону. Звон приближался, глуховатый, металлический, совсем непохожий на голос птицы и зверя – и все же будто рождавшийся из жирной торфяной земли, из болот и ельника, из первых майских колокольцев. Ветви раздвинулись – и на поляну вышла невысокая женщина.
Она была немолода – но и старой назвать ее было трудно. Пожалуй, у нее вовсе не было возраста. Лицо ее было словно вырезано из корявого соснового ствола деревенским резчиком – или, быть может, охотником? Широко посаженные светлые глаза смотрели строго, но приветливо.
Одета женщина была совсем не так, как прочие. Длинная белая рубаха, спускавшаяся до колен, была у нее подвязана красным поясом, расшита красными нитками. Ноги обмотаны белой холстиной – толстые, крепкие, будто стволы деревьев. На ногах – кожаные постолы, на голове – белый широкий плат. Концы его спускались на спину, будто крылья.
И подвески – множество подвесок украшало ее наряд. Височные кольца в несколько рядов спускались к плечам, длинные цепочки перевивали плат, тяжелые подвески с лосиными головами, утиными и лягушачьими лапками покачивались на груди, крученые браслеты-змеи стягивали рукава рубахи. Все это звучало, звенело, вливалось в майскую песню леса.
Женщина вышла на середину поляны, поклонилась в пояс старикам. Те все как один поднялись, поклонились в ответ.
– Привет тебе, баба Мерява.
– Привет и вам, мирские матери. Привет вам, отцы мирские.
Она подошла к стволу ели – старики подались чуть в стороны, давая ей место посередине. Степан и Марья оказались у Мерявы по правую руку.
– Ты смотри, чем нас внуки-то распотешили! – кивнул дед Степан на горячий котел. – Хвасоля, да с мясом, да вина заморского кувшин! Вспомнили, а?
Мерява кивнула, не торопясь сняла с пояса металлическую ложку на цепочке – ручка ее украшена была литой головой лосихи.
– Ну, миряне, – крякнул дед Степан, – начнем, благословясь?
– Начнем, меряне, – кивнула Мерява и первая запустила ложку в душистое варево.
За ней потянулись и старики. Ели степенно, молча, не перебивая друг друга – только вздыхали да щурились от удовольствия. Горячая фасоль с грудинкой и впрямь была хороша. Не пожалели внуки и соли, и перцу, и душистых травок. По кругу пошел кувшин, глаза стариков заблестели, повеселели.
Дед Степан отхлебнул в очередной раз, передал кувшин соседу справа – деду Кузьме с дальнего хутора – вытер усы тыльной стороной ладони.
И тут заметил напротив, в осинках и елочках, серую тень.
Тень жалась стыдливо, пряталась за деревца, переминалась с ноги на ногу. И жадно, тоскливо глазела на стариков, на кувшин и котел. Глаз дед Степан не видел, но взгляд этот даже издалека обжигал его холодом смертным и бесприютностью.
Дед тихонько подтолкнул локтем жену, одними глазами показал ей на осинки. Та чуть слышно охнула и зашептала что-то на ухо бабе Меряве. Мерява посмотрела и кивнула – только подвески звякнули в такт.
– Эй, мил человек! – с облегчением заорал дед Степан в сторону тени. – Выдь к честному народу, покажись, каков ты есть! Да не боись, не съедим – сами накормим! Да напоим еще, мы сёдни как баре! Выдь, говорю, сюда!
Тень, немного поколебавшись, нерешительно выступила из осинок на свет. Это был совсем молодой светловолосый парень – лет, наверное, двадцати, а то и младше. Страшно худой, с глубоко запавшими глазами, одетый в когда-то добротную, а теперь изгвазданную торфом, изодранную солдатскую шинель, в которой местами еще угадывался серый мышиный цвет. Парень переминался босыми ногами по шишкам и старой хвое, обнимал себя руками и дрожал крупной дрожью – то ли от холода, то ли от страха.
– Ну, чего жмесси – к котлу вали! Али солдата учить надо? – прикрикнул Степан.
А Мерява поманила парня рукой в змеиных браслетах.
Тот вздрогнул, как от удара, когда его назвали солдатом. Но подошел покорно, как зачарованный, опустился на мох у ног Мерявы.
– Вот, так-то лучше, – одобрил Степан. – Ложка-то есть у тебя?
Парень, будто во сне, медленно вытащил из-за пазухи обгрызенную алюминиевую ложку. Тоскливый взгляд его не отрывался от котла, где булькала фасоль с грудинкой.
– А есть, так и лопай. Чего глядеть-то. Тут, паря, нынче на всех хватит!
Парень оглянулся нерешительно на Меряву – та кивнула, не размыкая губ. Звякнули подвески. Тихо вздохнула бабка Марья.
Парень, еще не веря, все так же медленно запустил ложку в котел – и вдруг начал есть быстро и жадно, почти не жуя, давясь и кашляя. А потом плечи его затряслись. Он ел и беззвучно плакал, и слезы капали в варево.
Старики смотрели, вздыхали. Парню никто не мешал. Все отложили ложки, даже кувшин перестал ходить по кругу.
– Эх, паря, – крякнул дед Степан. – Родные-то тебя, видать, совсем не кормят. Позабыли, а?
– У меня… нет никого, – промычал парень чуть слышно. – Мама… умерла. Давно, до войны еще. А я… А я…
– Жениться не успел, понятно, – кивнул дед Степан. – А там и забрили. А там в плен сразу угодил, да в болота наши, да на торхву эту, землю-то горючую добывать…