— Садись же! — позвал он нетерпеливым шепотом.
Она присела на самый край у двери. Смирнов не отпускал ее руку, которая была мягкая и горячая, и это ее жгучее тепло как-то враз передалось ему, распаляя его; задергалась кожа на лбу, у бровей и висков, опять запершило в горле.
Почти не соображая ничего, он привлек женщину за талию, припал губами к ее шее. Она не противилась, не делала никаких попыток оттолкнуть Смирнова, но и не отвечала на его ласки, сидела притихшая под его рукой, оставалась отчужденной, была какая-то неживая, бесчувственная. Безропотность ее придала ему смелости. И тогда Катерина повела плечом, отстраняясь, словно очнулась, стала отодвигаться боком, и Смирнов почувствовал, как напряглась ее спина.
— Нет, нет, — шепотом сказала она. — Давай лучше просто так посидим, просто так…
— Ну что же ты, ну что же, — повторял он, прижимая ее к себе.
— Нет, нет! — Она потянулась сильнее.
— Ну, Катя, Катюша…
Тяжело и гулко тюкало в висках — он плохо понимал, что происходит сейчас.
— Вот так лучше просто обними меня… и больше ничего. Больше ничего не надо. Я вить тоже отвыкла от этого. Мне вот так хорошо с тобой, очень хорошо. Ну пуще, пуще же обними. А этого не надо. Не надо, говорю, прошу… Лучше же, а? Ну вот и получщело тебе. И мне лучше. А больше не надо, а?..
— Да, да, конечно, — сбивчиво бормотал Смирнов.
— А я уж и забыла про все это, ох, и вправду забыла, — чуть слышно, со смехом простонала она и сама прижалась к нему.
— Что же ты, дурочка, ну, Катя же, — шепотом уговаривал ее Смирнов, но она все дальше теперь отодвигалась от него, не убирая, однако, рук своих.
— Не надо, — просила тихонько. — Не надо, не надо, родненький, право, лучше просто посидим. Ох, совсем я голову потеряла, стыдно-то как. И довольно, довольно же! Очумел, что ли? Нет, нет, давай не подмыливайся ко мне больше!
— Ах ты! — рассердился Смирнов.
Катерина, неожиданно оттолкнув его, забилась в самый угол, сидела там, поджав под себя ноги, скрестив на груди руки.
— Уходи, ну, уходи же, не доводи до греха. Уймись ради бога, остынь, не мучь меня, я же человек, не каменюка… Огрею, окаянный — Голос ее дрогнул.
— Что там? — спросили вдруг с пола.
Шалыми глазами глянул Смирнов вокруг и заметил, как в полумраке колышутся распростертые тела и на полу, и на нарах. Люди просыпались. Он закусил губы от непонимания и обиды.
— Что там, Смирнов? — еще раз спросили его, и он, узнав по голосу Чижова, подумал недовольно, с раздражением: «И чего ему не спится, чего пристает?» А вслух сказал:
— Да ничего, спите. Я тут на двор собрался…
Он ступил к порогу, тронул было уже дверь, но передумал, вернулся назад, взял с пола свой автомат и снова пошел к выходу.
9
На западе, приспустившись низко над косогором, еще сияла луна, но уже начала скатываться за макушку рослой сосны. Была она теперь как будто больше и круглее, чем ночью, только блеклая, с вытаявшей тусклой середкой. Словно кольца табачного дыма выпустили на нее.
Ночная синева с каждой минутой слабела, вокруг заметно светлело, и звезды в небе тоже теряли яркость.
Смирнов, задержавшись около землянки, попытался свернуть цигарку. Пальцы его дрожали, и он, стараясь унять возбуждение, несколько раз встряхнул всей кистью руки.
«Вот же, таки-то вот дела, значит. Ну дура, ну дура!» — думал он, остервенело затягиваясь дымом.
А молодец баба, решил он после того, как немного поуспокоился, и уже безо всякой злости позавидовал мужу этой Катерины, который невесть где скитается сейчас по дорогам войны. А потом он подумал о своей жене, что на далеком Урале жила. Как ей там одной, без мужика, с двумя девчонками на руках? Поди, тоже несладко, хотя, конечно, и полегче, чем вот здесь под немцем поганым проживать.
Мысли о доме все же растревожили его; он побоялся долго оставаться с ними наедине и неторопливо, вразвалку стал подниматься на пригорок.
Стоявший под сосной Никифоров шагнул ему навстречу.
— Чего шляешься, не спится?
— Проветриться вот… Мороз-то вроде бы как на убыль?
— Какое там, никак согреться не могу. Замерз как цуцик.
— Дуй тогда грейся — я постою вместо тебя. Все равно скоро пересменок. На час раньше, на час позже, какая разница.
— Ну, я за тебя постараюсь выдуться, баш на баш, — засмеялся Никифоров.
— Во-во, давай подрыхни минут шестьсот. Как говорится: отчего солдат гладок? А поел да и на бок.
— Спасибо, выручил ты меня, век буду благодарен.
— Чего благодарить. Считай — я принял у тебя пост. Знаешь солдатский устав? В каком состоянии принял — в таком и сдай. Еще при Петре Первом так заведено было. По этому поводу анекдот существует.
— Ну, на анекдоты ты мастак! — хохотнул Никифоров. — Наверняка тебя скоро за анекдоты к ордену представят.
— Шиша два представят, жди, как же, — хмыкнул Смирнов.
— А что, не заслужил разве? Заслужил. Вон как геройски воюешь, всем бы так.
— Мы же не за ордена воюем.
— Знамо дело — не за ордена. Но все же лестно, если вся грудь в орденах.
«Пожалуй, и верно, — подумал Смирнов. — Приеду домой в поселок, вся братва с рудника привалит — будет что мужикам показать. Верно, верно! Прийти бы вот только домой».
— Может, и отвоевался уже, — кивнул Никифоров на его руку.
Смирнов рассердился.
— Типун те на язык. Скажет же — отвоевался. Ты меня знаешь, я еще: ого-го!..
Постояли, выкурили по цигарке.
Потом, проводив товарища озабоченным взглядом, Смирнов принялся расхаживать от сосны к сосне, протаптывая тропку. Предстояло более часа пробыть на морозе, торопиться некуда. И он не спеша стал обдумывать и давнее, и недавнее, обращаясь мыслями то на одно, то на другое.
«Ладно, пожалуй, это и к лучшему, — решил Смирнов. — А то, язви его, можно такого натворить, так забуриться — сам не рад будешь, вовек не расхлебаться. А после — душа не на месте, майся как неприкаянный».
Правда, особых предрассудков на счет мужского поведения у него никогда не было, но, пожалуй, было бы неприятно ему, узнай он что-нибудь подобное о жене своей. В верности ее он не сомневался, но жизнь есть жизнь, мало ли что может случиться, всякое может, чего зарекаться, судьбу пытать. И заползал червячок в его душу, точил там исподтишка, сверлил нудно: а как дома на руднике, что с семьей, здоровы ли детишки. В последнее время все чаще отягощали его такие вот невеселые думы.
Все в прежней жизни давалось ему просто, без усилий, как бы играючи, само собой. Открыто, без ропота, с радостью принимал он житейские будни. Правда, не все в них было мед: труд горняцкий нелегок, почти ежедневно приходилось рисковать, обуривая забой, вставляя в шпуры заряды взрывчатки, производя отвалку породы. Не всегда давался шнур отпальщикам, нет-нет да и случались обвалы, не одного горняка придавило породой или рухнувшей кровлей. И хоть свыкся Смирнов с опасностью, поднаторел в работе, не представлял себе иной, а только на открытой земле вольготнее было, и он безотчетно радовался, подымаясь из шахты на-гора. Все тут казалось ему дороже и милее: и горячее солнце в уральском небе, и гривастый сосняк на берегу озера Шарташа, и добрые гуляки-друзья, а особенно лошади, не те трудяги, которым предназначено весь век таскать в подземелье по рельсам вагонетки с рудой, а те, что остаются на свободе под солнцем, привычные к простору, игривые, норовистые.
К лошадям он сызмальства привык. Может, потому, отслужив кадровую, он и подался на шахту коногоном — дело сподручное, а платили щедро, на боны что угодно покупай, по тем временам можно жить припеваючи. Он сперва так и жил, беззаботно, весело, как и положено забойщикам, безотказным и в работе и на гулянках. Напиваясь по праздникам, горланил изо всей моченьки старинные песни, думая, что о себе, о доле своей поет.
А молодого коногона
Несут с разбитой головой…