В Италии всегда очень любили поклоняться Молоху. Эту любовь сюда привнесли еще два пухленьких золотых поросенка, вскормленные римской волчицей в VII в. до н. э.
Хотя какое это имеет отношение к искусству кино? В самом деле. Что это вообще за искусство? Какой-то древневосточный социализм, право, а не искусство. Продюсер отстегивает деньги; ассистент висит на телефоне, обзванивая актеров; актер минуту кривляется перед камерой, а потом спокойно пьет кофе; оператор смотрит в окуляр, видит в нем какого-то идиота и ищет фокус посмешнее; осветитель делает все возможное, чтобы все ослепли; пиротехник — тоже, чтобы все еще и оглохли, и задохнулись и взорвались к чертовой матери; звуковик непонятно зачем стоит с микрофоном у камеры, а потом все переозвучивает в студии. А мимо, вокруг, внутри и во главе всех этих трудолюбивых, талантливых и занятых людей присутствует самый никчемный участник процесса, на всех орет и всем мешает — режиссер.
Но именно он, как ни странно, и делает из всей этой мороки искусство.
Да ну, банально все это. Известно каждому итальянцу.
Есть еще сценарист, который делает кино на бумаге. Как это у него получается — одному Богу известно. Взять к примеру меня, Джузеппе (как там в паспорте?) Бонафини. Взять и сочинить мною сюжет. Бог весть что получилось. Зато очень проникновенно, лирично, темпераментно, правдиво, неоспоримо, человечно, а главное — кассово.
Из жизни землян, простого итальянского народа. Место действия — Северная Ирландия. Раскол, ассиметрия, дисбаланс. Он (скажем, Пантелеймон) — протестант, армянин, осетин, житель Северного Судана. Она (скажем, Секлетея) — католичка, азербайджанка, ингушка, жительница Южного Судана.
И вот такие нудные кадры протестантского быта, нищета и бесправие, куча детей — все играют на компьютере и вырастают агрессивными дебилами. А там и еще более нудные сцены из жизни католиков, ужасающе нищих и забитых, их озлобленное мировоззрение через оптический прицел. Дети, значит, с обеих сторон подрастают на дурных генах антагонизма И Пантелеймон с Секлетеей, живя по разные стороны баррикад, понятия не имеют друг о друге. Его имеем только мы с режиссером. Ну еще ассистентка по актерам Ярмина знает откуда-то, наверное, Алим проболтался.
Боже мой, Боже, мне удалось, пока я еше немного задержался на свете, создать повесть еще печальнее. Пантелеймон и Секлетея ходят все время по разным улицам расколотого мира. Они оба женятся и выходят замуж за каких-то эпизодических соплеменников. Они мучаются в разделении и не могут друг другу позвонить не только потому, что из-за террора постоянно разрывается кабель, но и потому, что даже не знают номера телефона. Он есть, он даже написан в сценарии. Скажем, 256-16-80. Но герой Пантелеймон действует на другой странице и слышит в трубке только ошибочные «ту-у, ту-у, ту-у».
Они, может быть, так и умрут незнакомыми. Не знаю. Ни я, ни итальянская кинообщественность, ни презрительно взирающая на нас российская себялюбивая кинокритика еще не решили.
Пантелеймона играет знаменитый Луиджи Манчини, дурак, неудачник и пьяница. Секлетею — столь же знаменитая Клаудиа Альтобелли, старая вешалка, стерва и алкоголичка. Друг о друге они изредка читают в скандальной хронике газет.
Так вот. Рано утром 6 октября часов в десять тридцать Джанлука Скиллачи, молодой талантливый безработный зашел в таверну старого Пьетро Виалли, почесывая волосатую грудь, которую вконец защекотало маленькое распятие. Настроение было — лучше в омут головой. Так и хотелось чем-нибудь трахнуть по чистой целомудренной стойке со словами: «Мой утренний капучино!» Он пошарил потной рукой в кармане, но никаких средств к существованию, кроме любимого стодвадцатитрехмиллиметрового «Люгера» семьдесят четвертого калибра[102] не нашлось. Тогда Джанлука трахнул по стойке пистолетом и заорал, как этот:
— Мой утренний капучино!
Старый Пьетро, не отрываясь от газеты, мудро улыбнулся и ответил:
— Да пошел ты к черту. Вот послушай, что в скандальной хронике пишут. «На съемках нового фильма Карло Валькареджи «Пантелеймон и Секлетея» по сценарию и на музыку каких-то проходимцев прима К.Альтобелли, заявив, что беременеет в каждой постельной сцене, потребовала для себя водолазный резиновый гидрокостюм.» А вот еще из Моски корреспонденция.
«Город Можайск с окрестностями объявил о вхождении в состав России на правах города с окрестностями. Синьор российский президент, как и обещал, съел свою шляпу».
— А ты сейчас съешь мою пулю! Где мой капучино?!
— Да пошел ты..[103]
Так вот. Рано утром 6 октября часов в десять тридцать, а, может, и гораздо позже режиссер Карло Валькареджи оторвал от подушки седые потные кудри, разбуженный громким верещанием из клетки, подвешенной над постелью. В оной клетке прыгал, как заводной, ручной карликовый слоник Муся, названный так в честь девятнадцатого слона-вседержителя Земли Муссолини. Слоник время от времени задирал горе хоботок и трубил что было мочи тревогу — мол, корм где?
— Исчадие ада! — позвал Валькареджи супругу, но тут же поправился. — Дорогая!
В двух метрах от него на стеклянный столик с перепугу упал флакончик со смывкой для лака и несколько запахло.
— Не ори, я здесь, — ответила недопричесанная супруга в зеркало.
— Дорогая, ты слонов кормила?
— Может быть, мне еще за тебя твоих сопливых кинозвездочек невинности лишать прикажешь? Развел тут слоновник. Святая мадонна, у приличных людей собаки, кошки, а у этого… Кстати, этот твой красный слоник, что коммунистические песенки все насвистывал, сдох, кажется.
— Тольятти сдох?! — подскочил Карло и кинулся в туалет, потом в душ, потом побрился, зубы почистил, потом вспомнил о Тольятти, но потом еще вспомнил, что он режиссер и кинулся звонить Ярмине, которая ведала всяческими актерами.
Ярмина, которая в силу своей молодости и таланта могла в этот утренний час склониться над даже небритыми, но такими сладкими устами, даже не почистив зубы[104], поцеловать в них и сказать трепещущим сочащимся языком у него во рту:
— Хочу тебя немедленно.
Эх, Ярмина, дурища тягловая, могла бы в этот час на другом краю земного диска, где в гавайском кабаке душная от медовых цветов атмосфера, вырваться на коралловый песочек об руку с кем-нибудь счастливым из людей, может быть, с вами, может быть, со мной[105], раздеваясь на ходу…
Но увы. Сложно, как умирающий Лаокоон, она подскочила с постели. Одной рукой держа телефонную трубку, другой пытаясь застегнуть бюстгальтер, одной ногой задвигая под кровать клочки разодранной в вечеру мужем в приступе пьяной ревности ночной рубашки, другой, нетвердой с бодуна и артрита ногой, все-таки стоя на грешной земле, глазами с ненавистью глядя на вывернувшуюся из-под простыни грязную волосатую каннибальскую задницу этого козла зарегистрированного, ушами слушая шефа Карло Валькареджи, непослушными мозгами думая: «Мама, мамочка, почему ты не задушила меня в колыбели?» [106]
— Алло? Это чертова кукла, в смысле дорогая Ярмина? Сегодня у нас по плану постельная сцена № 84. Как там по твоей части? Все готово?
— Си, си, синьор.
— Та-ак, проверим по моим бумагам. Двойная стереокамера, Долби, свет по максимуму. Трехспальная кровать, разделенная двухметровой кирпичной стеной, исписанной матерными, этими, как их…
— Си, синьор, идеомами.
— Та-ак. Музыка этого проходимца Алима — квартет для двух гаубиц, пулемета и газового баллончика. Та-ак. А вот по твоей части. Пантелеймон в камуфляжном дезабилье трахает в левой половине кадра троюродную сестру свояченицы своей… ну, в общем, какую-то девушку из массовки. А Клаудиа твоя в правой половине…