Шлабуковский только открыл рот, чтоб произнести ещё один монолог, однако Афанасьев, сказав “Адьо!”, отправился своей дорожкой – а именно, вдруг красиво засвистев, позвал Блэка и сделал с ним круг рысцой по двору, размахивая припасённой колбаской.
– Нам тоже надо было положить колбасы к вам в карманы, – раздумчиво сказал Шлабуковский. – Ну, ничего – нас примут и с пустыми руками – мало ли я их прикармливал.
Дневальные, похоже, знали особое положение Шлабуковского: его никто ни о чём не спрашивал – он заходил в свой корпус так, как не столь давно в лучшие московские и петербургские рестораны.
Они уже были возле кельи Мезерницкого, когда оттуда вышел Василий Петрович.
– О, гости нежданные, – устало и не очень радушно удивился он. – …А мы уже расходимся.
– Даже шарлотки не осталось? – спросил Шлабуковский и смело вошёл в келью.
Так получилось, что Василий Петрович остался на пути Артёма.
– Ну, что? – спросил Василий Петрович, не сходя с места.
– В театре был, – ответил Артём, ещё не очень распознавший настроение старшего товарища.
– И как? – спросил Василий Петрович всё в том же тоне.
– Очень понравилось, – искренне ответил Артём, и так как Василий Петрович молчал и молчание можно было расценить как ожидающее, продолжил: —…старшего купеческого сына играет Иван Комиссаров – бывший бандит, он с пулемётом грабил подпольные валютные биржи – а такого барина умеет делать, – Артём засмеялся. – Вы никогда не были? А после спектакля несколько пьес сыграл местный оркестр. Тоже… впечатлительно.
– Оркестры, ч-чёрт! – впервые на памяти Артёма выругался Василий Петрович, глядя куда-то в сторону. – А у помещиков тоже были свои крепостные театры! На кой же дьявол надо было менять одних на других?
“В каком-то я дурацком положении оказался, – сокрушённо, но вместе с тем весело подумал Артём, – Галя меня кусает за то, что я про дрын вспоминаю, Василий Петрович рвёт на части за крепостной театр. Чего я делаю посредине между них? Пересадите меня на мой край опять…”
– Что играл вам этот прекрасный оркестр? – с издевательской любезностью поинтересовался Василий Петрович.
– Рахманинова, – шмыгнув носом, ответил Артём: он всё уже понял, нужно было как-то заканчивать разговор, только он не мог понять как – прорваться ли к Мезерницкому, идти в свою келью или, не заходя туда, спешить в Йодпром.
– Рахманинова? – делано удивился Василий Петрович.
– Да. И ещё “…Проклятьем заклеймённый”.
– И как?
– Звучит, – ответил Артём.
– Я слышал, слышал, как тут звучит пианино, – мстительно продолжал Василий Петрович. – Его тоже сослали на Соловки, оно поёт мимо нот. Только глухие люди не способны это услышать!..
Артём пожал плечами – но в темноте не было видно, да и кого тут волновали его жесты.
– Если б прислушались, сразу осознали бы: всё, что вокруг вас, – какофония! Какофония и белибердовы сказки! И варвары, изъясняющиеся на неведомом наречии, решившие обучить нас – нас! – своему убогому языку! Своровали всё – страну, свободу, Бога… Теперь ещё и язык воруют – у меня в голове навалены эти слова, торчат углами… “Проклятьем заклеймённый” – это что? Опера из жизни индейцев? “Диктатура пролетариата” – это как? Может, это блюдо? Из чего его готовят? “Интриги Антанты”, “весна революции”, “светлое будущее”, “тяготы царизма”, “борьба классов” – а это что такое? Названия канонерок? Что за воляпюк? Вы знаете смысл этих ругательств? В качестве чего их можно использовать? На этом языке можно спросить: “Который час?” Или, скажем, раскланяться и сказать: “Доброго вам утра!” За что нас одарили этой уродской речью? “Чрезвычайная комиссия!” – а? Кофейня – знаю. Булочная – знаю. Чайная – знаю. А чрезвычайная – это что? Самая главная чайная? Или это означает, что у нас до сих пор не было никаких дел, а теперь вдруг настали такие важные дела, что – боже ты мой! Ведь они не просто важные, а чрезвычайно важные! Глаза на лоб лезут от их важности! Всё кругом новое, в кумаче – раньше были кумовья, а теперь сплошные кумачи! Тогда жили-были шерочка с машерочкой – а нынче к ним ещё прилепилась каэрочка… Вашего купеческого сына в финале, надеюсь, расстреляли? Пьеса-то из новых? Про тяготы и эксплуатацию?
– Нет, это старая пьеса.
– Вот! – поднял вверх палец Василий Петрович. – Старая пьеса! Всё вокруг – старая пьеса! В самой старой пьесе было сказано: “Не надо бояться тех, кто убивает тело, но душу убить не сможет, скорее надо бояться тех, кто может и душу, и тело погубить в геенне”. Знаете такого автора, господин товарищ Артём?
Артём повернулся, чтоб уходить, но Василий Петрович поймал его за рукав. Пальцы у него всё-таки были железные.
– Чекист, впервые поднявший над Соловецким монастырём красный флаг, сел сюда как заключённый, – начал шептать ему на ухо; казалось, что он пьяный в хлам, но алкоголем вовсе не пахло. – Вы ничего ещё не поняли, Артём? Их всех сюда же и посадят. И здесь же и зароют. Тут Бог близко. Бог далеко от себя пропащих детей не отпускает. Этот монастырь – не отпускает! Никогда! Бунт в 1666 году был – его подавил Иван Мещеринов, подчинённые ему стрельцы побивали монахов камнями, устроили тут бойню, и трупы потом не хоронили. Так Иван Мещеринов сам вскоре сел сюда же! И грек Арсений, который правил церковные книги – из-за чего, собственно, и взбунтовался монастырь, – он тоже сел! И они сидели все вместе! И жрали из одной поросячьей плошки! И вы так будете сидеть: и Эйхманис твой, – здесь Василий Петрович начал говорить вообще одними губами, – и все его бляди, и ты, глупец, с ними! Этот монастырь – он же с зубами! Ты видел его сторожевые башни? Они же – каменные клыки! Он передавит всех, кто возомнил о себе!
– Василий Петрович, – очень внятно сказал Артём, – отпустите мою руку. Или я вас ударю.
– Да, конечно, – согласился Василий Петрович и очень мягко отпустил руку. – Безусловно ударите. Я вам напоследок вынужден передать: Мезерницкий просил вас более не навещать его.
– В чём дело? – не понял Артём.
– Вы же приближённый Эйхманиса, да? И гордитесь этим. И все мы рады за вас. Мне уже рассказали, в каком окружении вы сидели только что в театре. А ещё, говорят, вы далеко за полночь вдвоём с Эйхманисом пьёте водку и обсуждаете огромные вопросы. Это очаровательно… В молодые ещё годы – подобный успех, о!.. Но такие люди в нашем кругу – неуместны.
– Да что за… – почти прокричал Артём, но махнул рукой и в ярости почти побежал вниз.
– Неуместны! – крикнул ему Василий Петрович вслед.
“Что за херня! – лихорадочно бубнил Артём, громыхая по ступеням, – Фарисеи! Фарисеи и безмозглые дураки! Мезерницкий сам играет в духовом оркестре! Шлабуковский – в театре! А Граков – в газете… Я же, дери за ногу, предупредил их про Гракова – и мне теперь заказан сюда вход? Мне! За то, что я два раза рыл для Эйхманиса землю и один раз сидел в театре среди сволочи из ИСО? Да пошли они все к растакой матери! Знать я их не хочу! И этого старого болвана тоже! Пусть он собирает свои ягоды, пока не околеет…”
Артём даже остановился, едва превозмогая желание вбежать наверх и оттаскать Василия Петровича за его старые уши в синих прожилках, взять его за шиворот и бить носом в ссаный кошачий угол.
…Надо было на работу, на работу – там можно успокоиться, а здесь больше нечего делать, вообще можно теперь не возвращаться сюда.
Артём бегом добежал до поста, сунул красноармейцу пропуск и перетаптывался в бешеном нетерпении, пока тот пытался уловить на листок фонарный свет.
– Может, мне вслух прочитать? – спросил Артём сдавленным от злобы голосом.
– Бабе своей будешь вслух уроки давать, – сказал красноармеец и безо всякого почтения поинтересовался: – Ты где спал, тюлень?
Артём сморгнул, немного помолчал и глупо спросил:
– К…то?
Красноармеец свернул его пропуск вчетверо, положил в карман и громко харкнул в сторону.
– Выход за пределы уже запрещён. Ты опоздал на два часа. С минутами. В следственный корпус твою бумагу отнесу завтра с утра. Будешь им всё объяснять. А пока пошёл в свою роту отсюда и доложи командиру о том, что я тебе тут сказал. Пусть он сам думает. Потому что за невыход на работу тебе всё едино карцер.