Тут же, шёпотом, сипло, поворачивая чёрные, одинаковые, грязные головы, переспрашивали:
– Убил? Не убил?
Неясно было, чего больше в этом вопросе: тайной надежды на смерть Эйхманиса или, напротив, истового желания, чтобы всё обошлось, потому что смерть начлагеря означала то, что погибнут все и немедленно.
“Как же я не заметил!..” – вдруг удивился Артём.
Мезерницкий лежал посреди площади, мёртвый. Ему стреляли в лицо, потому что щеки у него не было, и потом стреляли в спину. Он лежал в луже крови, а неподалёку лаял Блэк – и не было ясно, кого он прогоняет: красноармейцев, лагерников, смерть…
Когда площадь уже была полна народа, в южные, Иорданские, всегда закрытые ворота прямо на коне влетел Эйхманис.
Красноармейцы сняли ружья с плеч, готовые к любому приказу.
Все смолкли.
Земля бурлыкала пузырями, словно вскипая.
Дождь сделал ещё круг и ушёл куда-то под красные крыши, намотался на зелёный шпиль Преображенского собора…
Только чайки вскрикивали и непрестанно сыпали сверху на строй помётом. Никто не вытирался.
– На колени! – в бледной ярости вскрикнул Эйхманис и выхватил шашку из ножен.
Строй повалился так, словно всем разом подрезали сухожилия – несколько тысяч сухожилий одной беспощадной бритвой.
На коленях стояли священники, крестьяне, конокрады, проститутки, Митя Щелкачов, донские казаки, яицкие казаки, терские казаки, Кучерава, муллы, рыбаки, Граков, карманники, нэпманы, мастеровые, Френкель, домушники, взломщики, Ксива, раввины, поморы, дворяне, актёры, поэт Афанасьев, художник Браз, скупщики краденого, купцы, фабриканты, Жабра, анархисты, баптисты, контрабандисты, канцеляристы, Моисей Соломонович, содержатели притонов, осколки царской фамилии, пастухи, огородники, возчики, конники, пекари, проштрафившиеся чекисты, чеченцы, чудь, Шафербеков, Виоляр и его грузинская княжна, доктор Али, медсёстры, музыканты, грузчики, трудники, кустари, ксендзы, беспризорники, все.
Эйхманис был в одной рубахе и, похоже, не мёрз – хотя от земли шёл ледяной пар и в строю многие стучали зубами, не в силах сдержаться, и держались руками за землю, будто в неустанной морской качке.
Артём успел заметить, что Троянский не пожелал падать на колени, и тут же получил прикладом по затылку… теперь он валялся на животе, за строем… где осталась его мать, было непонятно.
Бурцев тоже встал на колени и стоял строго, чинно, полузакрыв глаза, как на присяге.
“Ну и кто теперь клоун?” – подумал, прерывисто дыша, Артём, переведя взгляд с Бурцева на Мезерницкого…
Сам Артём и не заметил, как встал на колени.
И только спустя минуту вдруг понял, что и он тоже, вместе со всеми, стоит здесь, облизывая дождь с губ, желающий только одного – жизни.
Хотя одно, удивительное чувство жило в нём: что все, стоящие сейчас на коленях, стоят за дело, и лишь он один – за так: просто не желает ослушаться и готов разделить общую вину.
Ничего не произнося, Эйхманис пролетел – свирепый, с обнажённой шашкой – вдоль рядов.
Конь под ним ликовал и всхрапывал.
Страх, распространяемый его движением, был вещественный, почти зримый: этот страх можно было резать кусками, вместе с людьми.
Чайки уже не просто кричали, а дразнились то человеческими, то звериными голосами.
Блэк узнал понятную ему речь и вдруг с бешенством залаял в ответ – а чайки залаяли на него.
Эйхманис рубанул шашкой невидимую цепь – и в тот же миг, раскрутившись со шпиля, зайдя по-над головами, посыпал крупный, как ягода, дождь.
– Рассатанился, – прошептал кто-то рядом с Артёмом. Кажется, это был голос владычки.
Артём попытался поднять глаза, чтоб посмотреть вверх. Тяжёлая капля ударила ему ровно в глазное яблоко.
Книга вторая
С островов улетали последние чайки, уводя за собой оперившихся и обнаглевших за лето пёстрых птенцов.
Лето в этом году было хоть и с перерывами на стылые дожди, но неожиданно долгое, и чайки чуть припозднились, разнежились, хотя, говорят, иной раз уже в августе собирали манатки.
– А может так быть, что чайки улетят на зиму – а обратную дорогу не найдут? – размышлял Афанасьев. – Сядут следующей весною где-нибудь в Ярославле… а то и в Московском кремле. Скажут: а вроде и в этих местах ничего, давай здесь останемся, поорём!
Артём посмеивался, принюхиваясь к сорванному ёлочному хвостику: он едва пах. Странно, но здесь и цветы весной не пахли, и деревья осенью. Объёмное соловецкое небо будто бы засасывало в себя все запахи, оставляя только лёгкое головокружение.
Иногда посмотришь налево, потом направо – а кажется, что везде одно и то же, и небо с разноцветными облаками вращают вокруг тебя, а ты будто находишься в центре детской юлы, ошалевший.
Самые насыщенные здесь всегда были облака, словно они не только вобрали в себя все соловецкие цвета, но и запахи тоже.
– Нет, ты представь, – не унимался Афанасьев. – Я всё это время был уверен, что такие поганые чайки только на Соловках могут быть. Про́клятое место во всём должно быть проклято. Только тут может водиться эта гадкая птица с её жадным, бабским, хамским характером. Но если они улетают – значит, есть ещё одно такое же место на земле, где они тоже орут с утра до вечера и мучают каких-нибудь несчастных своими воплями. А кто это может быть и где, Тём? В Африке?
Артём серьёзно посмотрел своему товарищу в глаза, словно собираясь ответить, и Афанасьев как-то так раскрылся навстречу, ожидая, что ему прояснят ситуацию. Вместо этого Артём прыснул со смеху. Нет, он всё-таки был очень рад Афанасьеву.
– Хорошо, – согласился Афанасьев, рыжие чертенята раскачивались на качелях в его глазах. – А может, там другая сторона света, где всё оборачивается иначе? И эти чайки там с ангельскими характерами?
– Да-да, – согласился Артём. – Там тоже имеется лагерь, где Кучерава приходит в роту с бидоном тёплого молока и всех поит из рук, из белой чашки.
Тут уже Афанасьев захохотал.
– На самом деле у одной чайки обнаружили кольцо на лапке – Рим там написано, – пояснил Артём, насмеявшись. – Они из Рима.
– Да что ты говоришь? – озадачился Афанасьев и привычно взял себя за рыжий чуб. – Вот те раз…
Почему-то это его удивило; зато и дало новое направление сумасбродной мысли.
– Давай пойдём дальше, – предложил Афанасьев. – Вот Римская империя распадалась, разваливалась на куски и ошмётки, а эти же чайки летели на Соловки – где ещё не было вообще ничего! Ещё не родились русские люди, и Христос к ним не приходил, потому что ни лешему, ни кроту Христос не нужен.
– Ага, – согласился Артём. – И это мы для них – непонятно что за приблуда такая! Было ведь беззвучно, прозрачно, мирно. Зима в Риме с их парадами и гладиаторами, а лето – на соловецкой даче, в тиши – чем не жизнь. Но потом появились два монаха. Потом ещё сто. Натаскали камней, начали стучать, стругать, с утра до вечера служить свой молебен, стен понастроили, крестов понаставили. Дальше – больше: к монахам прикатил целый балаган с винтовками и балалайками, и вообще затеялось невесть что… И кто, спрашивается, кому помешал?
– А может, – вдохновился, словно прикурил от слов Артёма, Афанасьев, – чайки эти пообтёрлись и теперь говорят друг другу: о, смотри, белохвостая – всё как в Древнем Риме опять: те же рожи, та же мерзость, то же скотство и рабство…
Артём глубоко вдохнул через нос и хорошо задавшуюся тему решил пока поприкрыть.
Сильно пахло лисами и неопрятной лисьей жизнью на Лисьем острове.
Остров этот был в двух верстах от главного соловецкого, и располагался на нём лисий питомник.
Управлял им бывший, по двенадцатой роте, взводный Артёма – Крапин.
Они вполне сошлись характерами и жили мирно.
Артём обитал тут уже пятую неделю. Помимо ухода за лисами, делал дурацкую стенгазету, проводил политинформации, числился дворником и поломоем – работы хватало, но жаловаться было не на что.