Снег все еще шел, белыми, крупными хлопьями оседал прямо ему на лицо. И уже не таял. В ушах безжалостно свистел ветер. Неестественный невыносимый холод криокамеры обжигал и прожигал насквозь, пробираясь в каждую клеточку его парализованного тела.
— Х… хо… холодно, — безудержно клацая зубами, просипел солдат, абсолютно безучастно наблюдая тщетные попытки его согреть. — Мне… о… очень хо… холодно, Ди… Ди…
— Ди-Ди, и я почти рада, что хотя бы гипотермия вынудила тебя на уменьшительно-ласкательное в мой адрес, но ответь, дурачок, ты зачем…
Глаза у него вдруг стали такие огромные и обиженные, громче любых слов кричащие: «Разве это я? Разве я сам в пропасть с того поезда прыгнул? Разве я сам себя пытал, а после заживо заморозил?» Она не посмела закончить мысль, а он, промерзший до кости и едва способный двигаться, льнул к теплоте ее тела, к прикосновениям-не ударам, словно выловленный из проруби слепой щенок.
Она уже совершила достаточно, уже предала слишком много убеждений, в числе которых клятва «Не навреди», она уже взяла на свою душу достаточно смертных грехов, чтобы всерьез переживать еще об одном. Ему нужен был кто-то живой рядом, нужно было человеческое тепло, и она готова была этим теплом поделиться, потому что лишь она могла, лишь ее одну он подпускал.
Его губы синюшные, мертвенно ледяные, искусанные в кровь и от этого шершавые: они царапали и обжигали холодом. Он ничего про это не помнил, не знал, а если вдруг и помнил что-то, то, наверняка, боялся, поэтому сначала никак не реагировал на ее действия, и это останавливало, отталкивало. Необходимость и желание согреть, наоборот, подталкивало, поэтому она с готовностью взяла инициативу на себя, заведомо согласная гореть за это в аду.
Даже если из него выжгли все эмоции, выбили всю телесную память, должны были сохраниться и сработать инстинкты. Инстинкты — основа, их не так-то просто отключить…
Непросто. Невозможно.
Неопределенное время спустя сержант Барнс лежал на узкой кровати, как можно теснее (ровно настолько, насколько позволяла проклятая железная рука) прижавшись к теплому телу и спрятав голову на женской груди, где так успокаивающе билось живое… человечное? человеческое? сердце. Ему было тепло, ему было спокойно, он помнил свое имя, не имя Солдата, не нечто абстрактное — свое имя на женских губах — он не был брошен в одиночестве на растерзание кошмарам. Но уснуть все равно не получалось, сон упрямо не шел, а мысли неслись скорым поездом в неведомую даль, почти также, как тот роковой… грузовой, что скинул его с себя подобно дикой лошади.
Железная рука по-прежнему доставляла ему неудобство, делала неуклюжим, мешалась, ощущалась чужой, но он все еще хорошо помнил, какой-то особенной моторной памятью, как выбираться из постели незамеченным.
Не выспавшиеся, злые охранники вряд ли оставили душевую открытой и очень вряд ли его не пристрелят, если он снова туда сунется. Но ему вдруг отчаянно, до внезапного невыносимого зуда захотелось именно вымыться. Не просто встать под поток воды и слушать мерный шелест капель об пол — отмыться. Мочалкой, мылом, щеткой, всем, что под руку подвернется, драть тело до тех пор, пока кожа не слезет, потому что это — все это до тошноты унизительно, до слез.
Его мозг мог быть неизлечимо прожарен и отравлен, он мог не помнить очевидных вещей, но он совершенно точно не был идиотом. Все еще… не был.
Кровать прогнулась едва заметно и чуть слышно скрипнула от чужого движения. Солдат напрягся всем телом и стиснул зубы.
— Баки? — теплая рука вскользь коснулась спины, и Барнс едва не завыл. — Давай же, тебе нужно отдохнуть…
В ушах звучит хлесткий удар, и скула вспыхивает фантомной болью.
— Подъем, сержант Барнс! Спать не позволено. Вы не заслужили.
— Баки, — настойчиво звучит в настоящем, и солдат не выдерживает.
— Хватит! — кричит он раздраженно и нетерпеливо. — Хватит, прекрати это!
— Прекратить что?.. — сонный голос звучит растеряно, так правдоподобно, что на секунду ему кажется, он не сможет, но… — Тебе не нравится Ба…
Что-то щелкает в нем, что-то страшное, выросшее из пустоты на месте обиды, стыда и крайней степени унижения. Он оборачивается резко, бьет наотмашь живой рукой, и когда она падает, хватает за горло металлической.
— Прекрати! — он кричит ей в лицо, и на все попытки разжать стальную хватку лишь сильнее стискивает пальцы. — Прекрати со мной играть! Прекрати меня дразнить! Я для тебя никакой не Баки, я все тот же Солдат! Я все тот же пленник! Только теперь я не понимаю, что вам от меня нужно! Скажи мне! Скажи прямо, почему я все еще жив?!
— От… пу… — она дергалась и задыхалась в его захвате, лицо покраснело, а посиневшие пухлые губы рефлекторно приоткрылись и задрожали, пытаясь вдохнуть недоступный, но такой необходимый воздух. — Ба…
Барнсу вдруг стало страшно. От размаха собственной силы, от разрушительной мощи ненавистной железной руки, которая легко могла бы выдрать трахею, стоило только ему захотеть. Ему стало страшно за свои действия, потому что… потому что, кто бы она ни оказалась на самом деле, она была к нему добра, добрее большинства, кого он помнил. Его окатило волной леденящего ужаса от мысли, насколько же он сломлен, насколько позволил этим сукиным извергам сломать себя; от мимолетного представления, что бы сказал… как бы посмотрел (если бы вообще посмотрел) на него Стив, который никогда, ни за что не поднял бы руку на женщину и не позволил бы это сделать никому другому.
Коробя покалеченную душу, зашелестели металлические пластины, ослабляя давление, вынуждая металлические пальцы, в конце концов, медленно разжаться.
— Прости, — с силой выдавил он из спазмически сжавшегося горла, но собственного голоса не расслышал за грохотом адреналина в ушах.
«Прости-прости-прости-прости», — он был готов умолять бесконечно, бормотать также, как очень часто, почти всегда бормотал собственное имя, но этого не было достаточно, чтобы загладить вину, этого было очень-очень мало, поэтому он оставил попытки и просто стал ждать, когда она придет в себя достаточно, чтобы позвать на помощь. И тогда дверь сломает команда Смирнова, взяв его, голого с руками у затылка, в прицел десятка автоматов.
Минуты шли, Барнс, застыв неподвижно, напряженно ловил чутким слухом каждый рваный вдох. Минуты шли, дыхание постепенно выравнивалось, к ней медленно возвращался здоровый цвет лица. Ни слова не говоря, она выбралась из-под него, подтянув ноги к груди и обернув вокруг себя простынь.
Она не кричала, не убегала, просто смотрела ему прямо в глаза, и это было невыносимо.
— Ты жив, — наконец, прохрипела она не до конца восстановленным голосом. — Потому что не захотел умереть. Потому что сильный! — она отвернула лицо в сторону и закашлялась сухим кашлем, а затем вдруг продолжила на совершенном немецком. — Потому что мой отец умер за веру в таких, как ты!
Стянув за собой давно скомканную простынь, она молча направилась к двери и лишь открыв ее, не оборачиваясь, хрипло обронила все на том же, родном для нее немецком:
— Я такая же Диана, как ты — Солдат.
========== Часть 5 ==========
15 — 27 октября 1945 год
«Я такая же Диана, как ты — Солдат».
Этими словами он промучился остаток ночи и все время до десяти утра, пока в дверь не постучали.
Солдат вздрогнул и подобрался, зачем-то поправив и без того идеально лежащее на засланной койке покрывало. Он с волнительным нетерпением ждал этого стука и в это утро боялся, что тот не прозвучит. Не один десяток раз он репетировал в голове все то, что готовился сказать, все то, что сказать его обязывала честь и не полностью вытравленное чувство самоуважения.
Дверь открылась, и буквально в тот же миг его словно швырнули с неба на землю. В буквальном смысле, потому что он отлично знал, как на самом деле это происходит, знал, каково падать, разбиваясь об землю.
— Вижу, ты выспался, да? — Смирнов оскалился ему недоброй ухмылкой, не дожидаясь ответа, прошел глубже в комнату и громко поставил-швырнул на письменный стол железную миску. — Как говорится, завтрак подан, садитесь жрите.