-- Две винтовки и бумажка... А -- попробуй жив человек вон в те кустики побежать -- пристрелим. Так и вынем живую душу. Разве мы убьем? Винтовки убьют, к которым мы приделаны.
-- Как иначе? -- охотно согласился на этот раз веснушчатый. -- Упустишь арестованного -- в дисциплинарку идти никому нет охоты...
-- Сам-то жить хочешь? Ну, и он хочет. А убьем -- не задумаемся. Почему так? Какое он нам зло сделал?
-- Что ж зло?.. Зла никакого. Но только в дисциплинарку идти никому нет охоты...
-- Вот то-то и оно! -- с торжеством выкрикнул старший, довольный тем, что товарищ невольно помог ему взобраться до конца мысли. -- Как ловко вся машина устроена! Хочешь не хочешь, а прицепят тебя к винтовке, приклеят к бумажке, и делай тогда все, что велят, не разбирая. А не будешь делать -- сейчас тебя так или этак прижучат, и небо с овчинку покажется... Стало, быть, один страх нами верховодит. Вот ты бы, деревенщина курская, ходил бы себе за сохой да землю пахал. Ан и тебя прицепили и сейчас же, прицепив к винтовке, всякий остатний разум отняли, так что ты теперь и думать не смеешь.
-- Думать я всегда смею! -- обиделся веснушчатый. -- Но только что боязно... И себя ты, смотри, этак до греха доведешь... Вылетит слово -- не поймаешь.
Старший презрительно скривил губы.
-- Бабьи речи... Оттого и бьют нас какие-то желторожие, что очень уж в нас страху много. Палкой разум отшибли... Так ли я говорю?
-- Пожалуй, что и так! -- согласился арестант. -- Запуганного человека хорошо на веревке держать, но для дела он не годится.
-- Куда годится? Плюнуть да растереть!
Солнце жгло теперь, как летом. Лица солдат покрылись потом. Шли все тяжелее и медленнее, и с трудом ворочался язык в пересохшем рту. Ветерок, который дул с утра, затих, воздух лежал неподвижный и раскаленный, и в нем бежали прозрачные голубоватые струйки.
Совсем перестал вязаться разговор, и даже арестант, которого после этого бледного призрака свободы опять ждала мертвая одиночка, почти с нетерпением начинал думать об отдыхе.
Старший ворчал:
-- Вот тебе и праздник... Тут бы усы закрутить да у каруселей пошляться... Казачек пощипать малость. Жирные они, казачки-то... Так нет тебе: иди тут...
Веснушчатый натер себе ногу и слегка прихрамывал. Винтовки небрежно болтались на плечах, как простые палки, и только острия штыков по-прежнему тонко и как будто злобно поблескивали на солнце.
Приглядываясь искоса к своим провожатым, арестант о чем-то задумался. Сначала так, вскользь, мелькнула мысль и сейчас же исчезла. Потом вернулась, уже более настойчивая и определенная, и все росла и развивалась под влиянием ленивой поступи солдат, их сонных, разморенных лиц, нелепо болтающихся винтовок.
Шли по дамбе. Высокие, выше человеческого роста, камыши подступали местами к самой дороге, и арестант хорошо знал, что в этих камышах есть извилистые, едва заметные тропинки, по которым можно пробраться на тот конец болота, а оттуда окольными путями в город. Если сразу метнуться в сторону, скрыться в этих камышах и бежать со всех ног, выбирая места посуше, то солдаты потеряют след раньше, чем успеют опомниться и пустить в ход оружие.
Рассказы вахмистра только разожгли жажду свободы. Там, на воле, так много дела, так кипуче и бурно идет сейчас жизнь. Наверное, не хватает сил и людей и не окажется лишней отдохнувшая в тюрьме голова. А, с другой стороны, нет никакой надежды, чтобы удалось в более или менее близком будущем получить эту свободу другим, легальным путем. Хорошо, если пройдут только месяцы. Вернее -- годы.
На мгновение шевельнулось было что-то вроде чувства стыда перед солдатами, которые сейчас, по-видимому, ничего не подозревают и ничего не опасаются, а за побег пойдут в "дисциплинарку". Но, в сущности, разве он виноват в этом? Ведь, как бы то ни было, они сейчас -- в разных лагерях и, стало быть, враги. И разве эти самые сонные солдаты не постараются повернее пустить пулю ему в спину?
Арестант замедлил слегка шаги. Для большей верности ему хотелось выгадать два-три лишних шага, которые могли изменить многое. Стенки дамбы очень круты и, вместе с тем, слишком высоки, чтобы можно было спрыгнуть вниз одним движением. Это -- самый опасный пункт. Дальше, в камышах, уже можно считать все дело почти выигранным.
Вот уже солдаты заметно выдвинулись вперед, -- и все еще ничего не замечают, вышагивают ровно и бессознательно, как автоматы.
Чувствуя, как в нервном подъеме напрягаются и становятся железными все мускулы, арестант прижал локти к бокам, готовясь к первому прыжку. И в то же мгновение веснушчатый круто остановился, сбросил с плеча ружье и взял его наперевес, почти касаясь штыком груди арестанта. Спросил резким, звенящим голосом, совсем непохожим на прежний:
-- Ты что?
Тогда встрепенулся и старший, застыл на месте, повернувшись вполоборота, но смотрел на арестанта не со злобным испугом, а только с легким недоумением. У арестанта неровно забилось сердце, и краска сбежала с лица, но с болезненным усилием он поборол горькое чувство разочарования, смешанное с волнением, сделал невинную, улыбающуюся, ничего не понимающую мину.
-- А что такое?
-- Отстаешь зачем? Пошути еще...
-- Да я и не отставал совсем... Просто устал, да и задумался немного...
И вдруг, как будто догадавшись о чем-то, громко, слишком громко, расхохотался.
-- А вы подумали... а вы подумали... ну, Боже мой... подумали, что я бежать хочу?
Расхохотался и старший, заразившись этой веселостью, которая казалась такой искренней. У веснушчатого на потном лице сквозь загар выступила краска. Он вскинул винтовку на плечо и сказал, как будто извиняясь;
-- На то и конвой, чтобы смотреть.... Всякое может случиться.
И по тону его голоса арестант понял, что веснушчатый, во всяком случае, еще не освободился от подозрений. Теперь уже нет никакого смысла устраивать вторичную попытку; слишком ясно, что ее тоже постигнет неудача.
Миновали, наконец, бесконечную дамбу и шли теперь по голой, открытой поляне, только кое-где поросшей жиденькими кустиками. Здесь даже заячьи быстрота и ловкость ничему не помогут. Арестант украдкой вздохнул и решил примириться с судьбой, которая сулила впереди долгое, томительное заключение. Манящий призрак свободы побледнел, растаял.
-- Ох, тошнехонько! -- злился старший. -- Хотя бы воды глоточек испить...
-- В поселке попросить можно. А то -- до тюрьмы далеко еще. Не утерпеть.
-- Правильно... Подбавляй шагу, ребята!
Вошли в поселок. Тут, на неширокой улице было все-таки прохладнее, чем в открытом поле. Пошли по теневой стороне, поглядывая где бы напиться.
На площадке перед церковью теперь никого не было, кроме двух тощих овец, щипавших остатки давно вытоптанной травы, и на запертой церковной двери висел огромный, словно на хлебном амбаре, замок. Пусто было, и на улице, словно вымер весь поселок.
Старший догадался:
-- Полдничают... Отмолились и полдничают. Мещане тут все богатые: едят хорошо, особливо в праздник. Вот бы похлебать после солдатской баланды-то...
-- Гляди, и воды не допросишься! -- сомневался веснушчатый. -- Не видать никого...
Заглянули в переулок, такой узкий, что деревья противоположных палисадников срослись в одну общую арку. Там, за облетающей листвой, разглядели стол, накрытый праздничной, с красными каемками, скатертью, а на столе -- большой глиняный кувшин, каравай хлеба, арбузы. Высокий сплюнул слюну и позвал:
-- А ну, кто-нибудь! Дали бы служащим человекам водицы испить...
Из дома выглянул хозяин, совсем лысый старик с огромной пушистой бородой. Посмотрел на солдат и на арестанта, щуря подслеповатые глаза.
-- Эв-ва... С праздничком! Ужо зайдите за загорожу. Собак у нас нетути... Заходите!
Старший нерешительно посмотрел на веснушчатого. Тот нахмурился и отрицательно покачал головой.
-- Чего ж не зайти? -- удивился старший.
Из дома вслед за стариком показалась хозяйка, -- тоже старая, но дородная и крепкая, с гладким румяным лицом, выглядывавшим из-под пестрого платка. Так же, как муж, смотрела прищурившись, а потом перешла через палисадник и отперла калитку.