— Да, да… Простите… — пробормотал Григорьев, частично возвращаясь в себя.
— Ох… — передохнула Санька. — Ох, и напугали вы меня!
И она заплакала от радости, а еще от страха, потому что догадалась и начала понимать свою судьбу в этом человеке.
— Да что вы… Ну, что вы? — спрашивал Григорьев и уговаривал как мог: — Я же не плачу, а вы зачем?
Санька сквозь слезы улыбалась:
— А вам и не надо, это мне плакать придется, а вам это ни к чему…
Он не понял ее, а Санька в эту минуту узнала, что он долго не будет ее понимать, а может быть, и никогда не поймет, но темная дорога не удручила ее и не оттолкнула. Санька вздохнула и приготовилась идти, покуда будут силы.
* * *
Санька привела Григорьева к больничному зданию, занявшему поляну на отшибе, сказала, что подождет, и опустилась на ребристую скамейку перед тощей клумбой.
Она сидела притихшая, испуганная и ничему не верила, то есть в первую очередь не верила себе, словно все вокруг сон или кино, а в действительности никакого Григорьева нет. То есть, он где-то существует, но не такой, каким был тут, а некий другой, который, может, и появится сейчас из этой двери, но она его не узнает и будет всю жизнь чахнуть от несвершившегося.
Санька сидела, а Григорьев все не шел, и можно было уже начинать плакать и отчаиваться, но ей вдруг вообразилось, что Григорьева там, за этими ослепительными белеными стенами, притесняют и обижают и что он тот самый, которого нужно защитить, и сделать это может только она. И она ринулась на выручку.
— Где тут — такой? — сделав сложное зигзагообразное движение рукой, спросила Санька у дежурной.
Дежурная мгновенно ее поняла, указала в прохладную даль коридора и сообщила приниженным голосом:
— У главврача…
Без стука войдя в кабинет главного врача, Санька услышала:
— …мы обязаны чтить! Стыдно, молодой человек! Чтобы молодая девица, двадцати лет, комсомолка… Это возмутительно!
Полная, вполне приятная женщина лет тридцати, в туго обтягивающем накрахмаленном халате, надменно вскинув маленькую голову, отчитывала Григорьева:
— Неслыханно, да! Новый город, стройка, место в общежитии, впереди будущее, да, да, будущее, молодой человек! А что у нее? Амурные дела? А вы знаете, что у меня план? У меня и больных-то нет, а вы мне — смертный случай! Первый смертный случай в этой больнице! Вы это можете понять, молодой человек?
Молодой человек, такого же, в общем, возраста, что и накрахмаленная хозяйка стерильного кабинета, и в самом деле смотрел без понимания.
Санька зловеще двинулась вперед.
— Чего это ты к нему пристала? — вопросила она неожиданно блатным голосом. Главный врач замолкла и развернулась туго накрахмаленным бюстом в сторону нового явления. — Чего пристала?.. У человека горе, а ты тут чего? Тоже мне лекарь! Чего ты ему нотации читаешь, дура?
— Да как вы смеете?.. — задохнулась главный врач. — Выйдете из моего… Сию же минуту освободите помещение!
— Я тебе сейчас освобожу помещение, халда ты этакая! — обмирая от собственных слов и при этом считая себя совершенно правой, еще ближе придвинулась Санька, готовая хоть в милицию, хоть в тюрьму за свою дерзость. «И пусть, пусть в милицию, я им и там все скажу, а еще клятву, небось, после окончания медицинского давала, а сейчас и прикончит, лишь бы вежливо, я ей сейчас выдам вежливость, я ей прочитаю лекцию на моральную тему!» — Перебью сейчас все к черту, если как человек не станешь!
Главный врач какое-то время продолжала смотреть на приготовившуюся к разрушению Саньку, хотела пронять огненным взором, но Санька не пронялась, а сказала:
— Чтобы в следующий раз думала, прежде чем на нормальных людей свои праведные гнусности лить!
Главный врач уяснила, что погрома можно избежать, и повернулась к бедному, молчаливому Григорьеву и совершенно ровным голосом произнесла:
— Так вы хотите забрать труп?
И слово «труп» получилось у нее особо выпяченным, большим и почти сладостным.
— Вам что, нравится, когда людям больно? — изумленно спросила Санька.
Григорьев опустил глаза.
— Так что же? — игнорируя Саньку, спросила главный врач.
— Я хотел… Я взглянуть… — невнятно пробормотал Григорьев.
— Там не на что смотреть, уверяю вас, — сказала главный врач и, уловив агрессивное движение со стороны Саньки, с некоторой поспешностью добавила: — Как я поняла, вы отказываетесь хоронить?
— Как — отказываюсь? — потрясенно взглянул на нее Григорьев.
— Вы привезли гроб?
— Гроб? — Григорьев растерянно оглянулся на Саньку. Та на этот раз молчала. — Ну да, ведь нужен гроб…
— Представьте себе, — с сарказмом заметила главный врач, — покойников обычно кладут в гроб.
— Ты чего же это, а? — опять полезла Санька. — Ты почему не понимаешь ничего?..
— Ну, вот что, молодые люди, — повернулась к ним спиной главный врач, — у вас эмоции, а у меня дела. Мой рабочий день окончен. Если вы забираете труп, я дам распоряжение. Если нет, то займитесь более насущными вопросами, как-то: гроб, одежда и прочее. Советую поторопиться, сейчас лето.
— Простите… А где это… заказать? — как-то виновато спросил Григорьев.
— В похоронном бюро, я полагаю. Не смею вас больше задерживать…
И главный врач стала снимать хрусткий коробящийся халат. Григорьев снова опустил глаза, а Саньке очень захотелось на халат плюнуть.
— Пойдемте, Сашенька, — предупреждающе позвал Григорьев, и Санька незаметно для себя оказалась в коридоре.
Когда они вышли из гулких, необжитых больничных коридоров в солнечный день, Санька зашипела:
— Похоронное бюро, похоронное бюро… Кто его здесь строил, твое похоронное бюро!
— Что вы хотите сказать? — остановился Григорьев.
— А то! Нету его здесь, вот что! — И добавила тише, увидев на лице Григорьева нарастающее томительное недоумение, перехватив его взгляд назад, в сторону больницы, и вниз, в сторону стройки: — Это в район надо, здесь нет такого ничего…
— А-а, в район… Ну, значит, в район!
И как-то неопределенно махнув рукой и ничего не сказав Саньке, Григорьев заторопился к знакомой уже, громыхающей дороге.
* * *
Это была третья смерть в его жизни.
Первым умер отец, давно, сестре тогда едва исполнился год, а Григорьев пошел в пятый класс. Он едва начал свыкаться с тем, что этот, отдаленный расстоянием от последней парты до классной доски человек, весело рассказывающий про извержения вулканов или о белых медведях на Новой Земле и бодро лепящий единицы в классный журнал, и тот домашний, ежедневный, в смятых шлепанцах и овчинной телогрее, по ночам потихоньку, чтобы не разбудить сына, стонущий от давних ран в груди и ногах, есть один и тот же человек, его отец, как вдруг этого человека вообще не стало. Утром был, влепил здоровенную двойку за то, что сын упорно искал Альпы в районе Тибета, а вечером в доме всхлипывали и с бесшумной деловитостью сновали женщины, а мать потерянно сидела в дальнем углу. Григорьева больше всего терзала двойка. То есть он ее исправит, но как узнает об этом отец?
Григорьев спрятался в холодном сарае и вызубрил про Альпы и Тибет слово в слово, и всю медленную, недалекую дорогу до городского кладбища тайком шептал отцу запоздалый урок. Но рядом плакали и сморкались, музыка стонала — разве услышишь. Дождался следующего дня и пришел на могилу один, выговорил заученное громко, но опять же — столько земли между, где уж тут. Так и осталась и прижилась на дальнейшую жизнь вина несделанного — надо было заняться, а он поленился, или не успел, или не заметил.
И сейчас, подскакивая и ушибаясь в кабине громыхающего самосвала, Григорьев думал о том, что чувство вины не покидало его, даже когда он старался что-то д е л а т ь, — сделанного всегда оказывалось мало по сравнению с тем, что ждало, просило, требовало его вмешательства, и он терялся, слабел перед этими беззвучными голосами и в большинстве случаев проходил мимо, как проходили и все другие, тоже, возможно, не совсем глухие от рождения, но в конечном счете такие же пассивные и преступные. И всегда Григорьев уклонялся от неустающего, вроде бы беспричинного чувства вины и спешил переключиться на постороннее. Сейчас он стал забыто думать о матери, пытаясь восстановить в памяти ее облик, чтобы наполниться печалью, запоздалым трепетом перед Родившей его, прошептать покаяние в своих прегрешениях и получить краткое утешение, и потаенно при этом знать, что в нем прощают ребенка, но не судят мужчину.