Гаврю пожалели всем миром, похоронили, помянули первачком и забыли. Вдова его осталась жить с двумя дочерьми, про сено на дальнем покосе боялась думать. Пете, конечно, больше всех надо, перетаскал сено к берегу и лодкой перевозил к своей землянке. Выпросил на конюшне лошадь, запряг ее в телегу и затарахтел по сосновым и березовым корням к озеру. Поселок молчаливо за ним наблюдал. Петя нагрузил высоченный воз, перехватил веревкой и, не потеряв по дороге ни клочка, въехал во двор вдовы Гаври. Сам сгрузил, сам остоговал, сам придавил жердями и прикрыл целлофановой пленкой. В поселке закивали с удовлетворением: уж Петя-то чужого не возьмет. Будто не те же люди готовы были думать, что порешил бы Петя человека, не крой в тот день крышу в дружбе с двумя соседями… А Петя, отведя лошадь на конюшню, пропал куда-то на неделю. Даже в землянке на Тихом его не было.
На следующее лето дальний покос никто не хотел брать, и лесник Лекся, перестряв как-то Петю на дороге, сказал:
— Взял бы покос, Петя, чего добру пропадать.
— Возьму, — ответил Петя.
Он всегда начинал косить раньше всех, когда травы были в самой поре и сочности, не дожидаясь полного вызрева семян и самосева.
— Выродится трава-то, — говорили ему.
Но трава на его покосах не вырождалась, потому что осенью, перед листопадом, он подсевал свои покосы семенами, походя, без особого труда собранными за лето, и даже если засеянный им покос на следующее лето доставался другому, никогда не жалел об этом, и на следующий год делал так же.
Обо всем этом с подробностями и не без удовольствия поведала Лике Полина, пока они, приотстав от Пети, карабкались едва заметной скалистой тропинкой вдоль обрывистого озерного берега.
Сено высохло в самый раз, до сухой гибкости. Лика и Полина сгребали его в копенки и на легких жердях перетаскали к берегу. Петя пригнал лодки, припрятанные в камышах, и спросил у Лики:
— Ну, сумеешь? Не забоишься? Ты по берегу смотри, метров так на пятьдесят от него держись, пока землянку не увидишь. Ну, лезь, я оттолкну.
На какое-то мгновение Лике странным показалось все вокруг: какие-то лодки, какие-то жерди, какой-то Петя и какая-то Полина, почему-то нужно не забояться и плыть… К чему этот чужой, не ее мир, подробный, очевидный и ускользающий? Что она надеется найти здесь?
— Не забоишься? — повторил, уловив ее медлительность, Петя.
Она шагнула в лодку. Лодка накренилась, но Петя придержал борт рукой и коленом. Лика поспешила сесть на поперечную доску, старую и щелистую, нагретую солнцем. И сразу Петя исчез за сеном, и сзади тоже было сено, и только в промежутках, где весла, виднелась вода, весла жались к бортам, лодка плыла.
На половине пути ее обогнала копна сена, из копны белозубо улыбалась Полина, за ней вторая копна — с Петей. Петя притабанил, проговорил одобряюще:
— Ничего, ничего, так и иди, не спеши, а мы пока разгрузимся.
И, едва заметно тронув весла, быстро опередил, будто Ликина лодка вовсе не двигалась, а стояла на сухом.
Потом они еще грузили и разгружали лодки, а покончив с дальним покосом, свезли сено с ближнего, и из ближнего сена сметали стог, в нижней части которого на березовом остове устроили шалаш с сенным полом и сенными стенами, и оставили у лаза охапку, чтобы потом было чем закрыть его на ночь от комаров и прохлады.
— Вот и готов твой дворец, — сказал Петя.
Побежал к землянке, принес одеяло, сам залез в нутро стога и постелил, а из наволочки вытряхнул старое сено, и набил ее новым, и опять залез в стог, и, покряхтывая, устроил там и подушку. Из лаза торчали его ноги, носками вниз, потом ноги стали носками вверх — Петя проверял, удобно ли лежать. Вылез и определил:
— Вполне! До самых морозов можно, и в морозы тоже можно!
Лика пролезла внутрь. Оказалось вполне просторно, можно было уместиться вдвоем, а то и втроем. В светлый круг лаза виднелись озеро и костер, и Полина у костра. Полина повернулась к ним и крикнула:
— Эй, работнички! Ужинать! А то мне по темноте домой шлепать придется!
Лика торопливо выбралась из стога. Ей стало жарко от мысли, что Полина может заподозрить ее в нехорошем, и показалось, что даже на минуту задержаться в столь заботливо сделанном Петей жилье уже значило делать это нехорошее. Она не взглянула на ожидавшего ее Петю и поспешила к костру.
Ужинали в молчании. Лике казалось, что молчание тяжело и многозначительно и она виновница этой тяжести. Она не могла предположить, что можно относиться к еде с молчаливым уважением, что разговоры могут быть не нужны, потому что отвлекают от важного дела, ибо еда после дня физического напряжения — все-таки дело, и весьма важное, она подготовка к завтрашнему дню, и подготовку эту нужно совершать так же добросовестно, как добросовестен был сегодняшний и будет завтрашний труд.
Когда Полина собралась уходить, Лика тоже встала:
— Можно, я с тобой?
— А пойдем! — согласилась Полина.
— Я с Полиной, ладно? — повернулась она к Пете, будто спрашивала позволения, будто не вольна была распоряжаться собой, как хочет. — Я завтра вернусь, хорошо?
Петя закивал:
— А что? Вместе-то веселее, поди. А я сплаваю, фитиль поставлю, авось линишка заскочит…
Лика напряженно вслушивалась в его голос, пытаясь уловить в нем разочарование, намек на что-то тайное, но Петя говорил обычно, с приветливостью и расположением.
Лика шла за Полиной, тайком сжимала полыхавшие щеки. Я развратная баба, сказала она себе. Ему даже в голову не пришло ничего подобного. Будто я и не женщина, подумала она с замечательной непоследовательностью, уже почти обижаясь отсутствием в Пете того тайного, против которого восстала с таким возмущением и от которого торопливо сейчас бежала.
Да что же это?.. — в беспомощности и ужасе воскликнула она. — Я не такая. Я ничего этого не хочу, мне ничего не надо, я не знаю, откуда во мне это!
Подняв голову, она увидала, что Полина остановилась впереди и насмешливо, но, впрочем, нисколько не зло поглядывает на нее. Сверкнули в откровенной улыбке зубы:
— Ну? Чего сбежала-то? От постели-то сенной, душистой? Испугалась, что возревную? Напрасно испугалась, ей-богу! Да хоть бы и пожалел он тебя, жалко мне, что ли?
— Как… пожалел? — пролепетала Лика.
— Да натурально. Как баба мужика жалеет, а мужик бабу.
— Да почему же? Почему меня жалеть нужно?
— Да потому, что у тебя душа не спокойна, подруга.
Лика вникала в Полинин голос, искала в нем иной, недоброжелательный смысл, но голос вполне соответствовал тому, что Полина говорила, и это опять смешало все ощущения Лики.
— Глаза у тебя без света, — говорила Полина, — весь свет у тебя внутрь уходит, чтоб тамошние всякие потемки осветить… — Она глянула искоса. — Потеряла вот, а теперь ищешь. Когда человек в себе ищет, это всегда заметно.
— Странно ты говоришь… — после долгого молчания отозвалась Лика. — У меня и в мыслях про то, чтоб меня жалели, не было!
— Конечно, не было, — засмеялась Полина. — Коли б было, так это уже по-другому называлось бы, тогда и разговор был бы другой!
Лика вполне ясно представила, какой был бы другой разговор, и удивилась, что Полина находит разницу между одним и другим.
— Не понимаю что-то, — каким-то не своим, осевшим голосом сказала она Полине. — Разве может такое, чтобы… Ну, если что-нибудь такое… Чтобы женщина другой позволила?..
— Да отчего же не может? — по-прежнему насмешливо спросила Полина, и Лике непонятно было, серьезно та говорит или разыгрывает в отместку за что-то.
— Да потому что измена! — воскликнула Лика.
— Да какая же измена в том, что один человек другого жалеет?
— Да ты-то хочешь, чтобы твой муж тебя жалел, а не другую?
— Да с чего ему меня жалеть-то, когда у меня сейчас никакой беды нету?
— Но как же тогда? — не понимала Лика. — Вы с ним врозь, что ли?
— Зачем врозь? — рассмеялась Полина. — Мы не врозь, мы нормально. Да это другое вовсе, это семейное!