— Эка дура-баба! — не выдержала бабка Гланя. — Да радоваться надо, что на готовом!
— Я и сама думала — обрадуюсь, — виновато сказала Павла. Сказала, будто оправдаться хотела. — Думала — хоть теперь поживу, как сама всю жизнь во сне видела. А вот на тебе! Нет покою, да и только!
Замолчали все, задумались. Побрякивали ведра на сгибах локтей, светило нежаркое солнце. В синем-синем небе белая паутина. Бабье лето.
Павла процеживала молоко. На обеденном столе Матильда гладила свои шелковые вещицы.
Осторожно вошла Васюта, Мариина дочка, прокралась за спиной Павлы к Матильде, пошептала ей на ухо.
Матильда напряженно выпрямилась. Мельком взглянула на Павлу, выключила утюг. Прошла мимо с деланным безразличием, с необычной деревянностью в теле.
Павлу насторожила эта походка, она вытерла руки, подошла к окну и увидела, как Матильда легко, удивительно бежит по тропинке через огород. Павла нахмурилась, вышла из дома и тоже направилась к этой тропинке.
За огородом был покос, на краю покоса ольховые кусты. Павла подошла к кустам и сквозь зелень листьев увидела: стоит тот, с усиками. Матильда, обнимая его, сползает к земле, целует пыльные его, остроносые ботинки. А он стоит, засунув руки в карманы.
У Павлы тонко сжались губы и вздрогнули ноздри.
— Милый, милый, милый…
Павла не могла понять этих слов. Павла ничего не могла понять.
Шелестели в листве позорные Матильдины слова:
— Любишь?.. Любишь?..
Тот перешагнул кольцо Матильдиных рук, отступил на шаг. Матильда ползла за ним:
— Любишь?..
Он засмеялся.
Павла, чтобы не видеть, закрыла глаза.
Дома она собрала Матильдины вещи, всякие шелковые штучки, ничего больше и не было, и, зло шагая по грядкам, вернулась к тем кустам.
Она вышла прямо к ним, этим двоим. Остановилась. И смотрела вниз.
Там был шепот:
— Милый… Милый…
Павла разжала руку. Шелковое упало и закрыло их.
Обеда сегодня она не готовила.
Она поставила перед собой бутылку водки и граненый стакан. Она наливала стакан на треть и зло выпивала. Глаза были невидящими.
Застучал в сенцах, что-то складывая, Афанасий.
— Пришел? — спросила Павла, не оборачиваясь. И сама себе ответила: — Пришел.
Афанасий, не удивляясь, подошел к столу, взял бутылку, выкинул в окно, где на дороге приостановился, отыскивая спички, бабки Гланин старик. Бутылка шмякнулась в пыль, под самые ноги, бабки Гланин старик проворно подхватил ее, благодарно взглянул вверх — там самолет вонзался в небо, оставляя за собой серебристо-облачную полосу.
Павла усмехнулась. Не вставая, достала из буфета графинчик, поставила перед собой. Афанасий схватил было и его, но стало жаль выбрасывать, поставил графинчик на середину стола, сел напротив, налил и себе.
— Ладно, — сказал он. — Будем здоровы. — Чокнулся с Павлиным граненым стаканчиком.
Посмотрели друг на друга. Афанасию беспокойно стало от глаз Павлы, он снова выпил.
— Что же дальше-то, Афанасий Михайлович? — то ли с укором, то ли с жалостью спросила Павла.
— А что дальше? — не захотел понимать Афанасий.
— А то, что не задался наш номер, Афанасий Михайлович!
Афанасий поставил стакан на стол, спросил осторожно:
— Ты о чем, Павла?
— А все о том же, Афанасий Михайлович. Не ту жену ты выбрал, Афанасий Михайлович!
— Ладно-ко, — попробовал улыбнуться Афанасий. — Это мне лучше знать.
И осторожно:
— Не пей больше, лишку будет…
— Не бойсь, не опьянею, — усмехнулась Павла. — Не пьянею я, Афанасий Михайлович. Вот ведь какая беда — не пьянею!
— А коли так — добро не переводи, — тяжело пошутил Афанасий, — другим оставь.
— Дело говоришь, — вдруг одобрила Павла, — это ты дело сказал… Марью тебе надо было в жены. Ты меня послушай — женись на Марье!
— Ты, может, думаешь чего? — заспешил Афанасий. — Может, бабы чего наворотили?
— Что бабы! Если бы бабы… Ну, потягала бы тебя тогда за бороду, и конец! Не бабы, Афанасий Михайлович… Я виновата.
Афанасий уставился на нее.
— Не могу я в женах ходить, — сказала Павла. — Слабости мне не хватает. Хошь — рука на руку потягаемся? А что? Я иных мужиков укладывала. Ох, и сраму им было! Горькую запивали и в другое место жить подавались… С тобой — не стану. Хочу, чтобы ты для меня сильным остался… Афоня, отпусти меня по-мирному. А сам на Марье женись.
— Что говоришь-то… — Афанасий искал слов и не находил. — Что говоришь-то!
— Правду говорю, Афанасий Михайлович, — закивала Павла. — Скучно мне в женах…
Взгляд Афанасия стал тяжелым, напряглись желваки на скулах.
— Отпустишь? — спросила Павла.
Афанасий ахнул кулаком по столу. Стопки с графинчиком подпрыгнули. Павла вздохнула:
— И мне не сладко, Афанасий…
Афанасий во второй раз опустил кулак на стол. Стакашик покатился и упал на пол.
— Стерва! — сказал Афанасий.
Павла закивала, Павла согласилась.
— Стерва!.. — громче сказал Афанасий и озлобился. — Я тебя с дороги… С дороги! Нищую!.. Голую!.. Шоссейную!.. В дом пустил! В дом!.. Ноги мне мыть должна! Благодарна по гроб, что в дом… что хозяйство… что все это…
Павла смотрела на него с жалостью. Из-за нее мучился человек. Нехорошо. Ах, нехорошо!
— Ноги мыть! — кричал Афанасий. — Сапоги целовать!..
У Павлы вздрогнули, побледнели глаза. Вспыхнуло недавнее — Матильда ползет по земле, целует пыльные остроносые ботинки.
Павла выпрямилась и вдруг успокоилась. И даже вроде улыбка притаилась в губах.
— Сапоги!.. — остервенел Афанасий, почуяв эту улыбку. — Сапоги!..
Павла встала из-за стола, усмехнулась уже открыто.
Незаметно оказалась у двери, шагнула за порог. Дверь за ней закрылась бесшумно и плотно.
За это время ремонт дороги далеко ушел от деревни Шестибратово. И это было хорошо, потому что можно было не помнить ни о деревне, ни о сытом, добротном доме, ни о вполне хорошем, добром и чужом человеке, который продолжал называться ее мужем. Теперь у Павлы снова ничего не было, кроме койки в общежитии, и она снова трамбовала кувалдой уложенные камни.
ЛИПОВЫЙ ЧАЙ
Пятиминутка перевалила на второй час. Садчиков окрестил ее «пятичасовкой», другие слово подсократили и звали просто «часовкой», даже когда выступали в присутствии Главной. Главная терпеливо поправляла:
— Пятиминутка, уважаемый Иннокентий Савельевич.
— Да, да, вы совершенно правы, пятиминутка, уважаемая Роза Гавриловна, — наивно соглашался Иннокентий Савельевич.
А на следующий день говорили тоже самое. Игра на интерес. Надоест же когда-нибудь Главной поправлять их, как первоклассников.
Лика в этой забаве не участвовала. Рентгеновский кабинет и так ругали чаще других, требовали хороших снимков, легко зачисляя в плохие непонятные и неклассические случаи, а непонятных и неклассических было через один.
Сегодня про рентгеновский забыли, слишком скандальная получилась история.
В хирургию два раза поступал тридцатилетний мужчина, покушавшийся на самоубийство. Оба раза его оперировал Садчиков. В первый раз Садчиков сказал ему:
— Думаешь, приятель, без тебя здесь работы не хватает?
Месяца через четыре, увидев его снова в приемном покое, Садчиков сказал другое:
— Не там режешь. Хочешь умереть — вот здесь надо.
Вчера мужчина поступил в третий раз. Совету последовал, много зашивать не пришлось, умер.
Садчиков выступил коротко:
— Хочет человек умереть — не мешайте ему!
Главной после таких кощунственных слов пришлось подносить стакан с водой.
Садчикову, как считали, везло. Он делал операции вопреки медицинской логике, и больные, тоже вопреки логике, выздоравливали. А два года назад у него была операция, которая стала то ли легендой, то ли анекдотом: пошли на язву, обнаружили совсем другое, полагалось зашить и не вмешиваться, а он и не подумал зашивать, пошел кромсать и желудок, и кишечник, и еще всякое. Временами вспухала мысль: умрет, теперь этот мужик просто обязан умереть, а пальцы, не подчиняясь ослепляющей тяжести этой мысли, ревизовали внутренности.