Григорий Степанович открыл глаза. Он лежал на простыни под одеялом на железной просторной кровати. Лицом на большой, красивой груди. Обнимал теплое, мягкое женское тело. И женщина эта обнимала его. Обнимала нежно, как будто боялась потревожить и отпустить. Она тихонько дышала, этот запах был приятен, возбуждал, и Григорий поцеловал её. Она открыла глаза, улыбнулась, спросила:
– Как ты, миленький?
Григорий снова поцеловал. Она ответила, обняла его, позвала к себе.
Потом она и Григорий долго курили в постели. Галка лежала на его руке, ничего не говорила, и профессор не знал, что ему говорить, и тоже молчал. Он вспоминал, вспоминал и сообразил, что ему так хорошо никогда не было. Подумал, что боится потерять это и боится, что это продолжится. Не знал, что делать. Но от этого незнания не было тревоги. Хотелось, чтобы время остановилось.
В окно постучали. Галка встала, надела халатик. Пошла открывать. Григорий снова восхитился её фигурой. Сотворит же природа такую красоту!
Вбежала сестра. Чмокнула в щеку Галку. Шепотом скороговоркой затараторила:
– Гришка, твоя приехала. Одевайся скорей. Я сказала, что ты пошел на речку. Давай скорей. Ну, вы даете!
Сестра захихикала. Было видно, что она одобряет брата. Недолюбливает тощую, городскую аристократку, братову зануду-жену и рада, что той наставила рога общепризнанная в их огромном селе красавица, её подружка Галка.
Григорий встать не мог. Одежда лежала далеко от кровати на стуле. Не дотянуться. А заворачиваться в одеяло и шлепать босиком туда при сестре ему было неловко. Татьяна сообразила. Снова захихикала. Сказала «давай быстрей», покачала головой, снова добавила «ну вы даете» и убежала.
Григорий не знал, что ему делать. Чего приперлась жена? Уходить не хотелось. Суетиться тоже. Хотелось вести себя достойно. Как ведут настоящие мужики. Но он не знал, как они себя ведут. Сел на кровать. Галина подошла к нему. Он сдернул с нее халатик, обнял, притянул, поцеловал в пупок, почувствовал запах женского тела, не резинового, надоевшего, как у жены, а тягучего, настоящего и затянул её в постель.
– А как же жена? – хитровато прищурилась Галка.
Ее огромные глаза смеялись, прильнув к его глазам. Она обхватила лицо Григория руками и начала целовать. Сначала долго-долго в губы, потом в щеки, нос, подбородок, грудь.
Может, полчаса прошло, может, час. Григорий потерял счет времени. Утонул в этой женщине…
Бросил семью, город. Устроился преподавать в райцентре в медицинском училище. Подрабатывал. А через год зимой возвращался вечером с работы, по дороге схватило сердце, присел осторожненько на обочине в сугроб и замерз насмерть.
Галка после девяти дней запила. Потом пропала. Видели, как она пошла на пруд. Но не нашли.
Другие говорили, что видели в городе. Расфуфыренную. В бриллиантах. С каким-то олигархом.
Стекла очков поцарапались
Времена изменились.
Даже кукушка на песочных часах
Песню поет другую.
Хен-Сю
Стекла очков поцарапались, помутнели. Ничего не видать. Но Пантелей Тихонович мужик рукастый, мастеровой. Купил алмазное сверло. Дрель ручную достал. В правом стекле дырку прокрутил посредине. В левом не вышло. Затупилось сверло, заскользило по стеклу, почти до дужки доползло, но потом уцепилось и просверлило. Надел. Стало виднее. В правом очке совсем прилично. Хотя обзор сузился. А в левом приходилось косить.
Жене показал. Та глянула, прищурилась, сообразила, что муженек налево косить начал, скривила узкие губы, намазанные для пухлости сверх границ темно-красной помадой, и сказала:
– Хорош! Ты еще по девкам начни бегать, так я тебе все ноги переломаю.
Потом покрутила у головы указательным пальцем, как будто отверткой в карбюраторе холостой ход регулировала, и добавила:
– Бабник!
– Сама дура! – ответил Пантелей Тихонович, но жена ушла в другую комнату и не услышала.
А Пантелея Тихоновича завело.
Ходил он по комнате и переживал. Ходил чуть налево. Не потому, что бабник, а так выходило. Это его тоже заводило.
Слово «бабник» состоит из двух слов. Первое все знают, а второе по древнегречески обозначает «победа». То есть какая-то глупость выходит. Не то победитель баб, не то бабская победа. Пантелей Тихонович мужчина культурный – он баб называет женщинами, получается женпобеда. Тоже чепуха. Ну да ладно. Дурь так дурь. Хоть так, хоть эдак.
Совсем разозлился на жену. Вышел на улицу. Убедился – видеть лучше стало. Природу можно разглядеть, и просто без природы лучше.
Идет Пантелей Тихонович: правый глаз прямо в дырку наводит, левый, чтобы чего не упустить, налево косит, женщину-жену ругает. А чего ругать, если сам же её и любит. Странный мужик этот Пантелей Тихонович. Да у нас все такие. По мнению женщин. Они, конечно, правы. Какой дурак станет из слова «бабник» теорию разводить. Ницше какой-то этот Пантелей Тихонович или Фрейд. Точно, Фрейд. Маньяк какой-то. Из-за баб дырки просверлил, философию развел. Лучше бы деньги шел зарабатывал. Например, в банке. Или воровал. Наворовал бы миллионов сто. Нет, лучше четыреста. Купил бы «мерседес» или «ситроен». Подъехал бы, в ресторан красивую девушку пригласил, кольцо купил с бриллиантом. Потом свадьба. Так нет – дырки сверлит. А зачем ему очки? Он что, газеты читает? Короче, дурень из дурней этот ваш Пантелей Тихонович. Да и вы не лучше.
Ну да ладно. Хотя нет, не ладно. Какой баран станет воровать, если и так и «мерседес», и «ситроен» есть. Квартира изолированная. Двухкомнатная. Мебель новая. Дача! Девушку в ресторан приглашает! Живи не хочу! Так нет! Всего ему мало. Воровать начал. И пить. Дурень! Если б у меня все это было, стал бы я философии про Фрейда разводить. Короче, сильно расстроился Пантелей Тихонович.
И жена его расстроилась. В другой комнате, куда ушла и вроде бы не слышала, как он ее дурой назвал. Если бы услышала, крышка Пантелею Тихоновичу была бы. Ноги бы не переломала, но по башке треснула. Что под руку подвернулось бы, тем и треснула. Может, и убила бы. Хотя она услышала, но не треснула. А наоборот, когда в другую комнату входила, споткнулась и сама треснулась. Споткнулась потому, что услышала, хотела сказать в ответ, отвлеклась и подвернула ногу. Когда свалилась, еще и язык прикусила. А Пантелей Тихонович думал, не услышала. Услышала, но ответить не смогла. Так у нас бывает.
А на улице снежок пушистый, не спеша, падает. Под ногами хрустит. Декабрь. На площади мужики лестницу к памятнику Ленину подставили, бакенбарды и парик из гипса пришпандоривают, бронзовой краской подмалевывают. Подпись внизу меняют. Получается «Пушкин и теперь живее всех живых». Пантелей Тихонович подошел, сказал, что «Пушкин – это наше всё», и пошел дальше. Потом вернулся, добавил «и даже больше, чем всё». Отряхнул воротник от снега, пробормотал: «Я себя под Пушкиным чищу» – и снова дальше пошел. Шел, шел, надоело гулять, повернул и назад к дому поковылял. К этому времени мужики от памятника уехали, все гипсовое отвалилось. Стоит Владимир Ильич, вымазанный в гипсе, под ним надпись про Александра Сергеевича. В общем, как всегда, дурдом. Пантелей Тихонович мимо прошел, ничего не сказал. Он сразу знал, что так и закончится.
А дома чайник выкипел. Огонь на плите затушил, и газом комната заполняется. Жена лежит, встать не может. Надышалась газа. Угорела. Чиркнет искорка, и всё. Полдома взлетит.
Пантелей Тихонович домой идет. Думает, зайду в дом, подойду к жене, поцелую. Скажу: «Давай, милая, чаю попьем». Она в ответ в щечку чмокнет, скажет: «Давай, Пантюша, попьем. Тебе какого чаю, индийского или зеленого?»
А он задумается и ответит:
– А мне лучше с коньяком.
Жена нальет в чашки, на поднос поставит. Отдельно рюмочку с водкой ― коньяку у них отродясь не водилось. В комнату принесет. Около Пантелея Тихоновича поставит. Сама рядом сядет.
Пантелей Тихонович мечтает.
Жена дома на полу от газа задыхается.