Голосит, причитает!
От стона ее волшебные травы
Дрожат на холмах и кручах;
У подножья старинных ее крестов
Могильные травы трепещут и гнется крапива;
В ущельях, полных видений,
Таволга поит ветер ночей
Тайным вздохом ее кручины;
Мяты горькие стебли у святых родников
Бродят соком печали.
Временами, вскинув главу,
Синий бесслезный взор
Устремляет сквозь чад ночей
На минувшее в оны дни
И на то, что грядет.
А порою — когда луна
Бурю выманит из пучин
И Атлантики громы вздымет из западных гротов, —
Волкодав у ее колен
Пробуждается с грозным лаем,
И звенят голосами тайны
Струны арфы ее безумной —
Жилы сердца поэтов.
Мчится на крыльях бури
Вкруг земли своей потрясенной,
Разметав седые власы,
Метеором зловещим,
Безнадежной надежды тенью,
Голося, причитая!
Струны безумные вторят ее причитанью
Дуновеньями ночи:
Над четырьмя морями плач ее льется — над Мойлом,
Милевым морем, проливом Могучего Лука,
И океаном Колумба.
И фении внемлют, и хмурые тени ее неуемных героев,
И Фианула-Лебедь рыдает над водами Иннисфайл,
Песнь судьбы своей выкликая,
И внемлют народы в пустом и трепещущем времени ночи,
В предрассветной печали,
Погребальному плачу
И обрывкам бардовских грез.
Их души трепещут в пустом и трепещущем времени ночи,
И грезят они, как сбывается рок королей,
Как чахнут тираны, как ветер к рассвету крепчает —
Сокрушительный ветр перемен.
Довольно, не плачь, одинокая матерь скитальцев, не плачь!
Всесветная баньши, довольно рыдать над Землей!
Весь мир с тобою скорбит, и ты не одна:
Обиды твои весь мир с тобою несет.
Перевод А. Блейз
John Addington Symonds (1840–1893)
Le Jeune Homme Caressant sa Chimère[65]
(For an Intaglio)
A boy of eighteen years ‘mid myrtle boughs
Lying love-languid on a morn of May,
Watched half asleep his goats insatiate browse
Thin shoots of thyme and lentisk, by the spray
Of biting sea-winds bitter made and grey:
Therewith when shadows fell, his waking thought
Of love into a wondrous dream was wrought.
A woman lay beside him, — so it seemed;
For on her marble shoulders, like a mist
Irradiate with tawny moonrise, gleamed
Thick silken tresses; her white woman’s wrist,
Glittering with snaky gold and amethyst,
Upheld a dainty chin; and there beneath,
Her twin breasts shone like pinks that lilies wreathe.
What color were her eyes I cannot tell;
For as he gazed thereon, at times they darted
Dun rays like water in a dusky well;
Then turned to topaz: then like rubies smarted
With smouldering flames of passion tiger-hearted:
Then ’neath blue-veined lids swam soft and tender
With pleadings and shy timorous surrender.
Thus far a woman; but the breath that lifted
Her panting breast with long melodious sighs,
Stirred o’er her neck and hair broad wings that sifted
The perfumes of meridian Paradise;
Dusk were they, furred like velvet, gemmed with eyes
Of such dull lustre as in isles afar
Night-flying moths spread to the summer star.
Music these pinions made — a sound and surge
Of pines innumerous near lisping waves —
Rustlings of reeds and rushes on the verge
Of level lakes and and naiad-haunted caves —
Drowned whispers of a wandering stream that laves
Deep alder-boughs and tracts of ferney grass
Bordered with azure-belled campanulas.
Potent they were: for never since her birth
With feet of woman this fair siren pressed
Sleek meadow swards or stony ways of earth;
But ’neath the silken marvel of her breast
Displayed in sinuous length of coil and crest,
Glittered a serpent’s tail, fold over fold,
In massy labyrinths of languor rolled.
Ah me! what fascination! what faint stars
Of emerald and opal, with the shine
Of rubies intermingled, and dim bars