- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта.
Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли.
- Черт, что же они без наркоза режут? - Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву.
- Пристегните ремни, - послышался голос с неба. - Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.
- Но как же Париж? - удивился доктор, - Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:
- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж!
- Но отчего он так пульсирует.
Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой.
- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.
- Отлично, - быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, - Я знал что, так и будет.
32
Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени.
Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках?
Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро. Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином. Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают, не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь, как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование народа происходило.
Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ позади? Пустота.
Он присмотрелся, задумался, остановился, то есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса, и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось, освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда сразу устремилась его фантазия.
Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток, подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит смену караула у главного поста, где ночь и день передают судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите, стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО, без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая река, я рыба для тебя, ты мне - рука, запястье и плечо, ах, плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно - ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца...
Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка, посмотри вокруг - здесь только мы, я и этот ободранный пес, и эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер, но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как первый снег.
Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость, уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь захватить кого-нибудь с собой, - хотелось написать на стене рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок. Цок.
Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске, приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему. Характер известный, с пути не свернет.
- Ты? - донеслось до него.
Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать.
- Я, моя ласточка. - Бодренько, сказал он и самому стало противно.
В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он сам руководит всем. Катерина рассмеялась.
- Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, - он показал на серый бордюр, - Видишь здесь нарисована ласточка и стоит моя подпись.
На шершавой поверхности виднелся только перевернутый птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена. Рядом стояли инициалы В.Н.
- Ты все исполнил, чего же еще не достает?
Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал ерничать и лебезить.
- Поговори со мной.
- Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься?
- Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел, видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и заколочка твоя, смотри, - он разжал ладонь, - видишь, запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в брильянтовых искорках.