Магнус ухаживал за братом неохотно. Он садился перед ним, как обезьяна, на корточки, дергал его пару раз, тоже как-то по-животному, даже не глядя на него. Что-то бормоча себе под нос, он вываливал наугад себе на ладонь таблетки из коробочек прописанного Мортену лекарства, поднимал его голову и впихивал таблетки ему в рот со словами: kom nu… kom sa!.. saden.[84] Бывает, человек возится с мотором, и ты вдруг замечаешь в его глазах нежность, затаенное сияние, и даже движения его становятся гибче и аккуратней, будто металл может чувствовать (некоторые переходят на шепот, точно машина может слышать), — в глазах Магнуса, когда он кормил своего умирающего брата, я не видел ничего, кроме брезгливости и отвращения; брат давно умер для него, Мортена больше не было, это был уже не человек — думаю, старый драндулет Saab для Магнуса значил больше, чем брат, потому что, находясь под воздействием порошков и смесей, химических коктейлей и прочих препаратов (не говоря о марихуане, заменявшей нам табак), он был на круглосуточных гонках, он дрейфовал вслед за братом, и когда он говорил: «гуманней было бы сделать эвтаназию», — думаю, что он в какой-то степени говорил и о себе, он подразумевал суицид, но, может быть, я его чуть-чуть романтизирую, потому что я сам так думал: гуманней было бы сделать мне эвтаназию. Мортену было тридцать четыре, Магнусу — двадцать восемь, их родители давно от них отвернулись, когда Мортену было семнадцать, они еще жили все вместе, родаки бухали, как проклятые, их лишили родительских прав, старший брат пошел работать, младший жил в интернате, что было потом, я не знаю, Магнус говорил сбивчиво, переходил на островной датский, они были с Борнхольма, Мортен служил в армии, Магнус ходил в море, неплохо зарабатывал, но потом они подсели на стоф и… гуманней было бы сделать эвтаназию… я не хотел размышлять над этим, гуманизм не входил в список проблем, над которыми я привык раздумывать, вряд ли мы к чему-нибудь пришли бы, даже если бы трое суток кряду просидели, размышляя над этим… я позволял ему говорить, его голос — это всего лишь звуки, слова, что бы они ни значили, на фоне сердцебиения и дыхания, струились почти как органные ноты… получалась небольшая соната… Morten & Magnus… Мортен лежал и всхлипывал, стонал и вздыхал… а Магнус ходил дерганой походкой по комнате, заломив руки за спину, как арестант, и говорил, вскрикивал, приседал, взмахивал руками, кривлялся, гримасничал, то повышал голос до баса, ругаясь на какого-то воображаемого верзилу, которому он что-то доказывал, а тот не понимал, не понимал, Hell’s Angels мать твою, верзила была из «ангелов ада», ого, но Магнуса не смущали такие повороты, переходя на ровный баритон он сообщал, что его не так-то просто запугать, хлипкий я, как тебе кажется, но — резкий твою мать!., он ударял кулаком в стену, из нее летел порошок… он выбил из стены дурь!., вот так он выбил бы из любого качка мозги, кишки намотал бы на гаечный ключ, отверткой в глаз, коленом по яйцам!., брат меня научил, Мортен, когда-то он служил в армии и научил маленького живчика-Магнуса, и тот никого не боялся, Мортен лежал и стонал, будто подтверждая слова Магнуса, который шипел: мой брат из меня сделал бойца, я не боюсь улицу, улица боится меня, эта бесконечная улица — Istedgade — она боится меня!.. Магнусу плевать на наезды, он сам кого хочешь прижмет, если надо, в рыло и все… вдруг он говорил тише, с лаской, он говорил о Лине, кто ж позаботиться о ней, если его грохнут или посадят или он разобьется, он гонял как сумасшедший, он был всем должен, он кидал направо и налево VIPs, он банку должен, его могут посадить, его могут вздрючить, его могут закрыть в рехаб, с ним могут вообще не разговаривать, просто закрыть, менты все знают, у них на всех нас заведены дела, наркоши всех сдали, всех, и его в том числе, потому что он торгует на улице, его личико давно примелькалось, там просто ждут подходящего расклада, они ждут, когда я незаметно для себя влезу в сложную игру и стану крючком для более крупной рыбы, тогда эти говнюки в минивэне потянут за леску, они меня возьмут, суки, за жабры… он усмехается, садится… и что же тогда будет с Мортеном и Лине?.. Лине сколется, а Мортен умрет… по всем статьям, позволить Мортену отъехать было бы правильно, потому что он страдает, но… во-первых, в Дании эвтаназия незаконна… во-вторых, я ему даю лекарства, потому что мы получаем социал, деньги на лекарство для поддержания его иммунной системы osv…[85] этого не хватало, черт, не хватило бы, даже если б у него было еще три брата! и он получал бы пособие и деньги на лекарство за пятерых братьев! шестерых! семерых! Магнус все бабки тратил на стоф: что-то бадяжил и толкал на улице, больше употреблял сам… его душило отчаяние: потребность растет, прибыль падает, способность провернуться уменьшается… все вокруг продались, козёл на козле… на Istedgade не выйти, но уезжать из Вестербро не хочется… я люблю эту улицу, я люблю Enghaveparken!.. там прошли лучшие мгновения моей молодости… но все перекрыли менты… секьюрити, контроль… на каждом втором доме видеокамера… в минивэне сидят менты… в пабах, кофешопах уши… проститутки и нарики стучат… нет, как бы я ни любил Вестербро, надо двигать отсюда… и чем дальше, тем лучше…
Мы с Хануманом любили Вестербро и Enghaveparken, мы глотали грибы на Кристиании и пешком шли в Enghaveparken, гуляли по Istedgade, под грибами эта улица делалась бесконечной, она сливалась с небом… в первые дни моей свободы я был просто помешен на Вестербро, я бывал здесь чаще всего, мне нравились прилипчивые кретины с воспаленными глазами, они мне что-то пытались всучить, но у меня не было денег, мне нравились секс-шопы — потому что мне нравилось все, что было запрещено в Совке… я тащился, когда видел проституток и трансвиститов… однако с Хануманом мы раз наткнулись на очень агрессивных типов, которым не понравился цвет кожи Ханумана, мы вывернулись, нам кричали вслед ругательства… мы решили сюда не совать носа, но иногда… иногда просто другого выхода не было… мы жутко парились каждый раз, здешние дилеры славились своим умением дурачить простачков… Кривясь от едкого смеха, Магнус говорил, что Istedgade названа в честь победы датчан над шведами.[86] Не знаю, почему на улице с таким названием толкутся нарики и шлюхи. Но ведь в каждом городе есть такие улицы… в честь какого события их назвали, не так уж и важно… улица — это всего лишь дома и люди, которые к названию имеют такое же иллюзорное отношение, как к битве со шведами — нарики, шлюхи, альфонсы, пушеры, дилеры и менты… тут у них своя война: они бьются за квартиры, отстаивают право держать кофешопы и секс-шопы, жить в сквотах и старых квартирках… Istedgade — очень длинная улица, тут есть за что воевать… и всегда будет за что умереть… тут своя община, борьба за права, подонки тоже имеют права, и они будут бороться за них со своим собственным правительством, они не отдадут эту улицу, Istedgade будет стоять насмерть, как Сталинград, кто поднял восстание в сорок четвертом?., рабочий класс именно этой улицы, с флагами и песнями против вооруженных до зубов нацистов… местные выживали, как умели… за свое фуфло они брали больше, чем на Нёрребро!.. но иногда у нас не хватало сил, чтобы ехать на Нёрребро, к тому же там тоже стало небезопасно, и пассажиры часто отъезжали, они менялись, как в электричке, мы ленились заводить знакомства, сегодня тебе прозрачная девочка продает brown sugar с нежным шепотом take саге, ты находишь ее сексуальной, она сквозит, ее шатает, тебе хочется ее поддержать, ты испытываешь к ней жалость и симпатию, у нее карие глаза и бледная-бледная кожа, сквозь которую уже пробиваются аллергические пятна и вздутия от лекарств, тебе ее жалко, ты ее обнимаешь, целуешь, благодаришь, она шепчет, чтобы я был осторожней с этим дерьмом, знаешь, многие от него отъехали, ей надо возвращаться в рехаб, отметиться, она уходит, а потом ты спрашиваешь Кайсу, где Кайса, давно не видно ее, и тебе говорят, что ее больше нет, hun eksisterer ikke laengere,[87] ты не понимаешь, что это значит, до тебя не сразу доходит, формулировка какая-то непривычная, тебе говорят: hun er dod,[88] и ты уходишь, со своим чеком в кармане, долго не можешь прийти в себя, ты вспоминаешь ее бледную-бледную кожу и вздутия под ней, ты вспоминаешь ее шепот, ее тонкие обветренные губы, ее маленькие пальчики, то, как они прикоснулись к твоим пальцам, когда она, Кайса, вложила в твою ладонь чек, и ты не понимаешь, что тебя оглушило так сильно: формулировка или факт ее смерти?.. на Istedgade было проще, там не завязывались отношения, тебя хотели прокинуть, и тебя прокидывали, я это знал, мы это знали, они это знали, все это знают: тебе подсовывают фуфло, особенно когда предлагают махнуться: ты мне герыч — я тебе кокс, у меня необычный кокс… не слушай его, говорит Хамид, и мы идем дальше, необычного кокса не бывает, говорит Хамид, есть только хороший и плохой, я-то знаю, я торговал в Италии и Амстере, есть только плохой и хороший кокс, а необычного не бывает, необычный кокс — это просто дерьмо, мы идем к Махди, Хамид готовит фольгу и героин, наливает чай, мы курим, глаза Хамида плавают, как две луны в черном облаке… смерть курится, как самая сладкая сказка, героин, героин… Roskilde — Kobenhavn Н — Norrebro: форточка, зажигалка, ложка, лимон… зжглка-лжка-лмон — пружина нашего духа… мы сильно перегрузили эту пружину, она едва держала, скрипела, стонала, и мы залегли на дно у африканцев, потому что я пропустил интервью; я даже не пошел за деньгами — меня бы взяли и закрыли, так мне все говорили: тебя закроют в closed camp,[89] и я залег перетерпеть ломку, мне было плохо, я не мог отличить прошлое от настоящего, мне казалось, что я на Центральном вокзале, я вижу город сверху, Копенгаген — это грандиозная мозаика, собранная из несчетного количества невидимых частиц — тел, игл, машин, пробок, бутылок, шпилек, чеков с порошком, денег, кошельков, пузырьков, сигаретных огоньков, зубов с пломбами и дырками и многого другого… Чтобы понять, есть я в этой мозаике или нет, я гадаю на экскрементах: укрывшись на вокзальной парковке, я присел, сделал кучу и теперь ползаю вокруг моего дерьма, рассматриваю фекалии. Передо мной настоящий шедевр! Вот этот, большой вытянутый кусок дерьма, он похож на Vor Frelsers Kirke.[90] Нет, он, конечно, не блестит золотом на солнце и не звонит колоколами, но он тоже немного завивается, будто спиралька. Да, это он, сомнений быть не может. Надо иметь глаз непредвзятого эксперта, чтобы разглядеть в моем дерьме это прекрасное архитектурное строение. Здесь есть эксперты?., я оглядываюсь: таксисты, велосипеды… менты… А художник? Есть здесь художник? Кто здесь художник? Я кричу во весь голос: «Кто здесь художник? А? Здесь есть художник?» — Меня укладывают в постель: Юдж, тебе надо отлежаться, у тебя жар, на, пей, пей… Я пью и смотрю на велосипеды, тысяча велосипедов вповалку — бесконечная площадь — она разрастается — она становится фрактальной — на каждой площади миллион велосипедов — все вповалку один на другом под одним углом… я прячусь под одеялом, кричу в подушку, кричу от ужаса… успокаиваюсь… выглядываю: так, где обещанный художник?., огромный город и ни одного художника?., кроме меня, никто не помешает мне увидеть в моем произведении искусства то, что мне нужно… я сажусь на корточки над моей бесценной кучкой — продолжаем гадание: разломанный надвое кусок — это же разводной мост Knippelsbro! Гениально! А вот это похоже на здание Центрального вокзала. Да я, наверное, даже себя могу увидеть. Надо только в него проникнуть… но это просто, слишком просто… всего-то сосредоточиться… направить себя взглядом… влетаю в здание Центрального вокзала, как летучая мышь в пещеру, распугиваю голубей под куполом, смотрю на людей сверху — ничтожные, суетятся, спешат… вижу Хамида. Он стоит у Восточных ворот, его качает, он одет в обноски, в глазах муть. Он превратился в кусок замерзшей плоти, обернутой в грязную ткань. Я спускаюсь к нему. Встаю рядом. Он жалуется… Махди его выгнал посреди ночи на работу. Он спятил! Старый пидар спятил! Хамид спал в каком-то парке на скамейке, он заблевал себе штаны и ботинки; у него длинные свалявшиеся волосы, местами крашеные. Хамид показывает камешки. Смотри, какие красивые… это моя надежда на новый старт… стоят кучу денег! Украл в ювелирном. Продам и уеду к корешу в Техас. Он рассказывает о нем… Его кореш бросил курить героин. У него есть работа, жена, дети. Хамид тоже бросит. Ведь он же бросил нюхать кокс, вот и героин курить тоже бросит. Всему свое время. Он больше не будет сосать у Махди. Жирный педик ничего не может! Он ни на что не способен! Он — инвалид! Импотент! Махди так много кололся и курил героин, что у него уже не член, а гнилой банан. Хамид больше не вернется к Махди. Лучше он будет спать на улице или пойдет в лагерь, пусть его закроют в closed camp, он отсидит сколько положено, ведь он, как и я, не ходил на интервью, нарушил все пункты, под которыми подписался. Хамид завяжет с герычем — продаст камешки — уедет — найдет работу… У него будет жена, дети, он хочет детей. Он будет жить в Техасе, слушать кантри, ездить на лошадях, жизнь будет сказкой… Америка — страна эмигрантов! Надо продать камешки. Поехали вместе. Отказываюсь. Исчезает. Хануман протягивает трубку.