Как-то пришел Перепелкин и сказал, что надо забить мусорный контейнер до отказа. Я сказал, что уже забил его. Он усмехнулся.
— Сейчас я докажу тебе, как глубоко ты заблуждаешься, — пригласил пройти в вонючую комнатку, где стояли контейнеры, с ногами влез в один из них и стал прыгать, прыгать, прыгать по мешкам с мусором. — Вот так! Вот так! Сейчас ты увидишь, что есть еще место! — Не вылезая из контейнера, он произнес незабываемую речь: — «Макдоналдс» — это семья! Мы платим за мусор из своего кармана. У нас не безотходное хозяйство. И это важно. Это очень важно. Ничего не идет по второму кругу. Мы не пускаем в ход старые пищевые продукты. Мы их выбрасываем! И выбрасываем мы много. Поэтому надо набить контейнер максимально. Чтобы вывозить не так часто. Транспорт — это бензин, а бензин — это большие деньги!
Глядя на него, я подумал, что до того момента мои представления о том, что человеческая глупость безгранична, были сугубо теоретическими. Вечером я записал в свой блокнот:
человек одетый в тройку по горло влезает в помойку
Смял эту бумажку и тут же выкинул; но мне этого было мало; я собрал все мои бумаги, отнес их на пляж и сжег, потому что я понял: все это было бредом; я так мало знал о людях… Теперь, после этой сцены с Перепелкиным в контейнере, все мною написанное казалось мне пустым. В «Макдоналдс» я не вернулся… мне снились кошмары с монстрами, окурки, дерьмо, пятна на стеклах… что может быть хуже?! Когда я об этом сообщил матери, она всплеснула руками и сказала, что теперь нас точно выселят в какие-нибудь общаги, куда-нибудь в Копли.
— Общаги в Копли? — воскликнул я. — Вонючие ночлежки? Ты об этом? Это те общаги, где бомжи тусуются? Это те общаги, из которых по утрам выносят трупы наркоманов? Те самые, где клопы, дизентерия и детская проституция? Те самые общаги, где кровь и слизь льются из кранов вместо воды? Ага, если это так, мама, это отлично! Это просто замечательно! Это то, что нужно! Там мы точно найдем крюк, чтобы вздернуться!
6
Нас мучили галлюцинации, особенно когда мы оставались в отеле одни. Хануман забирался под одеяло с головой и там выл; я выползал на коленях из комнаты и полз по коридору, прислушиваясь: мне мерещились шаги, голоса… Я замирал возле двери и прислушивался, отчетливо слышал, как за дверью отец трахает мою мать, а потом видел, как она выбегает из комнаты, садится на корточки перед тазиком и запихивает себе шланг в промежность, качает грелку, и из нее льется странная жидкость в таз…
— Я не хочу ничего знать, что происходит дома, — сказал я, — дом для меня — Восток, потому что, по мнению моего дяди, он уехал в Данию, то есть на Запад, несмотря на то что как только он уехал на Запад, Запад пришел туда, откуда он уехал.
Хануман внимательно слушал. Стучал зубами и шептал:
— Юдж, это припадок… прекрати себя накручивать… молчи, ну хоть минутку помолчи — и тебя отпустит…
Я не унимался, я не мог себя остановить:
— Я ничего не хочу знать о том, что происходит на Востоке, Западе, Севере и Юге! Я требую, я настойчиво требую, чтобы окна в этом проклятом отеле не открывались, чтобы ты не отдирал даже полосочки с окна! Я не хочу видеть свет! Мне не нравится, что там происходит. Мне не нравится, что там опять затевается какая-то война в Ираке, или Иране, бомбят кого-то в Афганистане, или Сирии, или в Югославии режут…
— Ты прав, Юдж, ты абсолютно прав, — нейтральным голосом говорил Хануман, поднося мне кружку с чаем, — на вот, выпей… Ты можешь удивиться, но ты, наверное, заметил, что я тоже перестал смотреть телевизор, потому что мне кажется, что не я его смотрю, а он меня смотрит, и вообще мне кажется, что я смотрю не телевизор, а свои собственные глюки, и я тоже ничего не хочу об этом слышать! — говорил Хануман проглатывая гриб. — Тебе не предлагаю. Тебе больше не надо.
— О’кей, — выдохнул я. Махнул рукой, упал на спальный мешок. Хануман продолжал:
— Я живу в центре циклона, в сердце черной дыры, за горизонтом событий. Тут ничего не происходит, тут никаких событий не должно быть.
Пока не было Хаджи, я вообще не говорил по-русски, — чем реже я встречал нашего повара, белоруса, он часто уезжал, тем скорее забывал русский язык, забывал, что я — русский.
— Очень скоро мы с тобой переродимся, — шептал Хануман. — Мы сольемся в одно андрогинное существо. Мы будем как сиамские близнецы. Тогда мы явимся в приемный пункт Сандхольма и скажем, что у нас очень простой кейс: нас преследовали за то, что мы — монстр, за то, что мы — андрогин. Им ничего не останется делать, как дать нам позитив. Нас поселят на пустынном острове под Корсёром, где всегда ветер, и каждый второй день дождь. Островок будет такой маленький, не больше полянки, на которой можно поставить крохотный домик и парник, в котором мы будем выращивать травку. В таком домике жил сиамский близнец Аксгил…[49] Как и он, мы не будем покидать этот островок. Продукты будут привозить на лодке, как в Венеции. В стороне по Большому Бельту будут лететь интерсити и машины, все будут из окон смотреть на наш островок с презрением, точно на нем живут уроды, прокаженные, недоноски… А мы будем писать нашу книгу, выпускать свою газету, на стенах у нас будут висеть фотографии Лэрри Кларка, нам будет плевать на всех, на весь мир, плевать…
Лежа на полу, в темноте, я представлял, что мы уже перенеслись на тот маленький островок, где андрогин Аксгил писал свои статьи, рисовал картины, набирал журнал «Дружок»; мы с Хануманом курили и вспоминали детство. Он рассказал, что его дедушка был долгожителем, он очень хорошо помнил времена, когда появился Махатма Ганди, тогда дедушку взяли работать в автобус. Ему повезло — кто-то замолвил словечко, какой-то добрый человек. До того дедушка двадцать лет был рикшей, и вдруг нашлось место в автобусе! Его жизнь круто изменилась, поэтому ему врезались в память перемены, которые он наблюдал из автобуса, — все-таки это большой поворотный пункт и сильная смена точки обзора (Хануман поиграл со словами: turning point and vintage point), одно дело когда ты тянешь за собой коляску и смотришь на мир, и совсем другое, когда ты смотришь на тот же самый мир («Tricky, isn’t it?») из окна автобуса; затем, когда премьер-министром Индии стала Индира Ганди, он получил повышение, стал помощником кондуктора, с тех пор в его обязанности входило ловить людей на лету и затаскивать их в автобус, а кондуктор требовал от них уплаты за проезд; кроме этого дедушка помогал грузить тюки и чемоданы, частенько ему приходилось это делать тоже на ходу, он выхватывал из рук прохожего (или с головы) какой-нибудь тюк или чемодан, и затягивал его в автобус, человеку ничего не оставалось, как прыгнуть за ним внутрь и платить за проезд («Tricky, isn’t it?»); впоследствии дедушка Ханумана стал кондуктором, под старость лет дослужился до водителя, благодаря этому стремительному карьерному росту он мог оплачивать учебу матери Ханумана, которая стала учительницей, и даже кое-что пошло на обучение дяди Ханумана, который не доучился и уехал в Америку, оставив таким образом деньги за свое обучение на обучение маленького Ханумана. У дедушки был жуткий ревматизм, поэтому в начале восьмидесятых он ушел работать в кинотеатр, продавал билеты и лимонад, подметал полы и бесплатно мог смотреть фильмы. Он их все знал наизусть и последние годы жизни говорил только фразами из фильмов. Чем старее он становился, тем больше походил на лангура. Как истый сикх, дедушка Ханумана носил тюрбан и бороду. Она была жесткая и седая по краям. «Словно иней тронул слегка», — сказал Ханни. Старик говорил, что требовать у англичан независимость было большой глупостью, и Хануман с ним был полностью согласен. «Сейчас бы жили, как обезьяны на Гибралтаре, горя не знали б…»
Я слушал его и засыпал, во сне мне грезилось, что я снова в санатории под Йошкар-Олой, и мы опять лежим на наших деревянных кроватях, на тонких матрасах без подушек, и мой сосед, мариец, рассказывает мне про свой поселок, про велосипед, который у него украли, про деревенских мальчишек, которые палят по нему из своих ружей картошкой…