Авнструп. С закрытыми глазами я вижу это огромное здание из красного кирпича, неприступное, как крепость, с длинными широкими коридорами, в которых беснуется сумасшедшее эхо, с множеством комнат с высокими потолками, в которых пьянствуют, дурачатся, учат датский, занимаются любовью, перетирают кейсы или тихо сходят с ума азулянты. Я вижу огромные окна, за которыми лес, поляны, озеро, чернота, талый снег, покачивающиеся сосны блуждающего лесного массива, одинокие фигуры беженцев, медленно идущие по тропинкам, похожие на учеников, зубрящих урок. Возможно, они бродят, полируя до блеска свою легенду, как знать, а может, они повторяют датские выражения или про себя читают стихи (как музыкант, чье имя быстро забылось, он не только играл на саксофоне в лесу, он и стихи Мандельштама читал вслух — я случайно подглядел, как он на поляне с саксофоном в руках громко декламировал: Сусальным золотом горят в лесах рождественские елки). Возвращаюсь в лагерь. Азулянты топчутся на остановке в ожидании автобуса, сжимают в кармане свои аллезонники, двузонники, пятизонники, фальшивые и подлинные. Я вижу болгарина, который сидит за столом, обмакивает ватный кончик палочки для ушей в хлор и вытравливает на своем билете отпечатанные компостером цифры, его волосы щетинятся, густые брови ползут вверх, он прикусывает губу, подклеивая свой билет. Все готово. Он выдает себя за чеченца. Он похож на чеченца. У него в кармане лежит блокнот. В нем накоплено сто сорок три чеченские фразы, которые он насобирал тут, в коридорах лагеря. Полиция ему не верит. Ему на них наплевать. Они не знают, кто он, откуда, и ему этого достаточно. Он уже сидел. Его выпустили. Сидеть тоже неплохо, говорит он. Жаль только денег, когда сидишь, не платят, так он сидел бы и сидел. Главное держаться как можно дольше. Пока ты здесь, ты хотя бы дома никого не объедаешь. А вышел, поворовал, продал, домой бабки отправил — на что-нибудь да сгодился человек. Другие и того не могут. Надо держаться. Тихо и аккуратно делать свое дело. Воровать косметику и одежду. Воровать и не попадаться. Продавать краденое и отправлять домой Вестерн Юнионом — большие потери, потому можно посылочкой — и косметику и одежду, они там дома продадут в киоске тем же туристам. Бизнес идет потихоньку. Надо держаться. Потому что дома нет работы. Там большая семья. Один киоск всех не прокормит. Виноградники выкорчевали, чтобы строить заводы, — проект начали на советских бобах в начале восьмидесятых, еще при Брежневе, строили, не торопились, но не достроили, потому что советские бобы при Горбачеве кончились, и сам Союз куда-то подевался — что за жизнь!., что за реальность!., только что был гигантский Советский Союз, который давал бабло, всем болгарам было хорошо, ничего делать не надо было, и вдруг — Союз пропал, лопнул как мыльный пузырь, дьявольское западло, в результате что? — работы нет! заводы не достроены! виноградников тоже не стало! А семью кормить как-то надо. Один киоск всех не прокормит. Косметика, джинсы, детские игрушки тихо-тихо можно в каждом городе, немножко, чуть-чуть, цап-царап, чтобы часто не мелькать, надо больше ездить, каждый день чуть-чуть цап-царап и домой посылочкой отправлять. Тогда жить можно! Русские — суки, подвели. Такой завод строили многообещающий. Говорили: всем будет работа. Завод-гигант. Все виноградники, бляди, под нож. Ай! А теперь — ни хуя нет! От русских все беды. Как всегда. Кидалы хуевы! Кирилл и Мефодий украли наш алфавит. Украли, суки! Мы, болгары, первыми придумали кириллицу, но Кирилл и Мефодий украли ее у нас. Что смотришь? Вы пишете на краденом языке, все русские воры и кидалы!
Большинство беженцев одеты в одинаковые пуховики, которые им выдали в обезьяннике Сандхольма. Они словно вышли из одного инкубатора. На их лицах одинаковые гримасы, как у людей справляющих панихиду по какому-то одному человеку.
* * *
Зажигалка, ложка, лимон…
Магазины, дилеры, Нёрребро…
Я выкладываю деньги: частями… За каждую проданную вещь. Полный отчет. Все до мелочей. Хануман и Костя внимательно смотрят: на купюры с жадностью, на мелочь с раздражением (я читаю в их глазах упрек: опять мелочью набил карманы, — думает питерский вор; — он полагает, что много принес, — сонное раздражение в лице индуса). Ханни лежит в кровати (даже не поприветствовал меня, повернул слегка голову), прищурившись следит за моими руками и приговаривает: так, так, так…
Многозначительно демонстрируя деньги, я докладываю:
— Вот, это — за ботинки… это за портмоне… это за косметику… это за ливайсы…
— Так, так…
— Вот эта мелочь за травку…
Костя вынимает зубочистку:
— Слышь, это, погоди-ка. Сколько там за ливайсы? Ну-ка… Сотня? А почему не сто пятьдесят? Они четыреста девяносто девять стоят в магазине. Мы и так опустили до ста пятидесяти. Что были за ливайсы?
— Откуда я знаю…
— Ты там брал, где я показывал?
— Да.
— Ну так отличные должны быть. Юго обычно давал сто пятьдесят. Как с куста отстегивал! Почему только сто?
— Это была Кис, а не Юго.
— Почему Кис? — влезает Ханни. — С этой старухой вообще не стоит разговаривать. Все гренландцы нищие и жадные…
— Вот именно, — вторит ему Костя. — Почему не Юго, а Кис?
— Юго не было, пришлось идти к ней…
— Да почему обязательно к ней, если есть Мёллер!
— А Дорте?
— И ее не было.
— А куда Юго делся?
— Его не было. И Мёллера тоже не было. Никого не было. Была только Кис.
— Блядь, на всей Кристиании никого не было. Поверить не могу! Просто пиздец, одна старая пизда Кис на всю Кристианию! Что за сказки? Пятьдесят крон в минус. Ну, и как мы теперь будем обратно поднимать планку? Всё! Понимаешь? Всё! Теперь за любые джинсы, хоть какие, больше ста с них не получишь, потому что долбанная гренландка всем раструбит, что цена сбита. Сто! Блядь! — Костя пинает ногой мою сумку, в сумке звякает мелочь. — Что это там? — Он роется в сумке, достает маникюрные ножницы, щипчики, брелок для ключей и ремень. — А это что? А на хуя тебе это? — Он достает из сумки терку для сыра с рукояткой в виде русалочки.
— Это терка, — говорю я.
— На хуя тебе терка? Ты что, ебнулся? Терку он спиздил! Ты хотел это продать? Ты думаешь, что это кто-нибудь купит? Ты хотел, чтобы на нас смотрели, как на каких-нибудь клоунов?
— Надо было подождать, — ворчит Хануман, елозя ногами под одеялом. — Не захотел ждать, что ли?
— Сколько можно ждать и бегать туда-сюда за каждой кроной?
Услышав мои слова, Костя начинает беситься, бросает терку об пол, русалочка отлетает и закатывается под стол, он без устали ходит по комнате, гладит свой ежик, закатывает глаза, одними губами проговаривает «блядь, блядь, блядь».
— Начинается, — Хануман приподнимается.
Причмокнув, Кощей открывает дверь, выходит, возвращается, встает у косяка, театрально, как одесский жиган, нагло, по-воровски рассматривает людей в коридоре, изображая пренебрежительное безразличие к моей персоне.
Тем временем Хануман делает мне выволочку:
— Иоган, сколько раз «я должен тебе повторять: деньги, как женщины, любят, чтоб за ними ухаживали…
— Неге we go again…
— Да, черт возьми! Я буду это повторять, пока ты не поймешь: мы тебя отправили, все обговорив и подсчитав. Мы ждали, что ты привезешь семьсот крон! Мы договорились… Все было решено… Ты сказал, что все понял… Да-да, сказал ты, все понял… И что?
— Да что с ним толку разговаривать! — Костя даже не смотрит в мою сторону, его спина красноречиво играет лопатками.
Хорват что-то бормочет во сне. Покосившись на него (из-под одеяла торчала косичка), понизив голос, Ханни говорит:
— Кое-кто, между прочим, уезжает. — Взгляд в сторону Кости (с глазу на глаз Ханни мне говорил: чем скорей он уедет, тем лучше, давай все сделаем так, чтоб он побыстрей отцепился от нас, уедет, и мы вздохнем с облегчением, — последние две недели Костя нашу жизнь в Авнструпе сделал невыносимой, это было похоже на армию: он дрессировал и гонял нас, — наконец, Ханни как-то «выслужился» до прапорщика, и теперь он гонял меня, став моим персональным супервайзером, и каждый вечер, как денщик, он Косте докладывал о проданном товаре и проделанной работе, давал наводки, сообщал о новых связях: Костя ходил и сшибал с вновь прибывших русских азюлянтов деньгу «на дорогу», мало кто отказывал: не дать денег на дорогу — западло, — никто не хотел связываться с молодым задиристым вором, все охотно давали, тем более что Костя не требовал много: ну, сто пятьдесят, максимум двести, — и ему давали сто, иногда двести). — Кое-кто нуждается в деньгах, — шепчет Ханни. — Дорога неблизкая, документы, перевоз, Голландия… Каждая крона на счету, а ты не хочешь пошевелить ногами, поработать головой, убедить старую эскимоску в том, что сто пятьдесят — это хорошая цена за новые джинсы… Йоган, как же так?