-- Дураки вы оба с Ререметом-то!
-- Может, и дураки... Я ведь так молвил.
Измученная родами, Дунька проспала в балагане целый день, а с ребенком попеременно возились то Иван, то иосиф-Прекрасный. Последний сбегал в деревню за молоком и за соской, но ребенок плакал и не хотел брать соски. Бродяги ругались и грели плаксу перед огнем.
-- Прокоптим его хорошенько, так дольше проживет...-- добродушно смеялся иосиф-Прекрасный.
К вечеру Дунька проснулась, но долго притворялась, что спит: ей было совестно возившихся с ея ребенком бродяг. Только когда стемнело, она подала голос и приняла ребенка. Целуя его, бродяжка тихо плакала.
-- Меня-то узнала, Дунька, а?-- спрашивал иосиф-Прекрасный, просовывая голову в балаган.
-- Убирайся к чорту, лешак...
-- Славнаго ты мальчонку приспособила, зелена муха. А чаю хошь?
Дунька больше не откликалась. Она лежала, повернувшись лицом к стене балагана, и не смела пошевелиться, чтобы не растревожить ребенка, жадно припавшаго к материнской груди.
Появление Дуньки как-то вдруг оживило Ивана, и он точно позабыл про свое собственное горе. Да если разобрать, какое его горе было, по сравнению вот с этой самой Дунькой, которую всякий обижал, а потом над нею же ругался? В остроге, по этапам, в бегах, Дунька везде оставалась Дунькой -- самой последней тварью, которая бродила, сама не зная куда, как бездомная собака, чтобы получать новые пинки, ругань и всяческое поношение. Положение лётнаго мужика в тысячу раз легче, и Иван теперь стыдился за собственное малодушие. Кроме того, у него явилась смутная цель, неясная и сбивчивая, но все-таки цель: он, бродяга Иван Несчастной-Жизни, нужен вот той же Дуньке, которая пропала бы без него, как подстреленная птица. Кто бы стал за ней ходить? Лежала бы где-нибудь в яме и сгнила бы заживо. Ивану доставляло удовольствие ухаживать за больной Дунькой -- кипятить чайник с водой, прикрывать ее по ночам полушубком, подкладывать огня к самому балагану, придумывать новую еду.
Через три дня Дунька настолько оправилась, что могла выйти из балагана и посидела у огонька с полчаса. Она была совсем не такая, какою показалась Ивану ночью -- курносая, с веснушками, темноглазая и еще очень молодая. Загорелое лицо Дуньки точно просветлело от перенесенной муки, глаза смотрели чистым взглядом, и только запекшияся губы придавали лицу болезненное выражение. Она видимо стеснялась и все повторяла:
-- Не заживусь я у вас тут: только поправлюсь малость и уйду.
-- Да куда ты уйдешь-то, глупая?
-- Надо... нельзя мне. Я не одна... Бродяжка тут есть, "Носи-не-потеряй" прозывается, так я с ним. Он теперь в Камышловом содержится: от него дитё-то.
При последних словах Дунька вся застыдилась, точно боялась, что Иван ей не поверит относительно происхождения ребенка: у этого новорожденнаго бродяги был отец, и Дунька гордилась, что могла назвать его -- это было самое большое счастие в ея собачьей жизни.
X.
Неожиданное появление Дуньки на Татарском острове произвело в Тебеньковой настоящее волнение, особенно среди тебеньковских баб, которыя совсем "решились ума", как говорил Родька Безпалый. В обсуждении этого важнаго вопроса приняли горячее участие решительно все, начиная с солидной Степаниды Обросимовны и кончая Фимушкой. Всякая разница между настоящими бабами и "путаными бабенками" на время совершенно исчезла: снохи стараго Гаврилы, жёны брательников Гущиных, Аксинья-кузнечиха, поповская стряпка Егоровна не только якшались с писарской "Лысанкой", но и с Фимушкой, с заблудящей Улитой и даже с солдаткой Степанькой.
-- Статочное ли это дело, чтобы бабы бродяжили,-- с негодованием говорила Аксинья-кузнечиха.-- Ежели мужики бегают из острогов, так это еще не указ бабам: одна мужичья часть, другая -- бабья...
-- Где уж с мужиками тягаться: первое дело -- забрюхатит,--прибавила жена Сысоя, испитая, лядащая бабенка.
-- Теперь куда с дитём-то повернется эта самая отчаянная Дунька?
-- А вот поправится после сносей, так наших мужиков станет сманивать к себе на остров.
-- Уж это как есть. Разорвать ее, стерву, мало. Листар сказывал, что Дунька-то свово мужа сулемой стравила... ужо наших мужиков чем бы не напоила тоже,-- ведь у мужиков-то не много ума.
Дядя Листар принимал самое живое участие в общей бабьей суете и по возможности старался растравить баб, чтобы хоть этим путем насолить Ивану за его машинку. Через иосифа-Прекраснаго дядя Листар знал все подробности появления Дуньки на Татарском острове и то, как отнесся к ней Иван. Все было на-руку хитрому Листару, и он втихомолку поджигал взбеленившихся баб.
-- Погодите, выправится Дунька-то, так она всех ваших мужиков перепортит,-- предупреждал он особенно податливых бабенок.-- Подсунет какого приворотнаго зелья, тут и шабаш... всю деревню стравит.
Этот бунт тебеньковских баб против Дуньки Непомнящей являлся одного из тех необяснимых житейских несообразностей, которыя так заразительно действуют на массы. Отсутствие логики и самых обыденных человеческих чувств служит только к развитию тех мелких глупостей и нелепостей, которыя выплывают, как сор, на поверхность вскрывшейся текучей воды. Всего естественнее было ожидать, что именно бабы пожалеют Дуньку, тем более, что она находилась в таком исключительном бабьем положении, но выходило как раз наоборот. Те самыя бабы, которыя каждый вечер клали лётным кусочки, теперь готовы были разорвать Дуньку в клочья. Женщины-бродяги -- большая редкость, и это одно могло служить некоторым обяснением к вспыхнувшему недоразумению, а тут Дунька поселилась вдруг под самым носом и всем мозолила глаза своим присутствием. Самые обстоятельные деревенские мужики чувствовали себя как-то неловко и даже заметно конфузились, когда заходил разговор о Дуньке. Большинство старалось не обращать внимания на ополоумевших баб, и только самые решительные из мужиков осмеливались заметить: "Будет вам, бабы, языки-то чесать... право, сороки вы короткохвостыя!" Но такия замечания только подливали масла в огонь, и бабы, кажется, готовы, были выцарапать глаза каждому, кто скажет слово за ненавистную Дуньку.
А виновница этого переполоха продолжала лежать в балагане у лётных, пласт-пластом. Сначала ей как будто полегчало, а потом наступила страшная слабость,-- ныла и болела каждая косточка, и Дунька на все разспросы о болезни отвечала только одно: "вся не могу". Да и к себе она относилась как-то совсем равнодушно, сосредоточив все помыслы и желания на своем ребенке.
Так прошла незаметно целая неделя. Иван попрежнему ухаживал за больной, хотя чувствовал, что кругом творится что-то неладное. Перемета совсем не показывался на острове, иосиф-Прекрасный тоже начинал, видимо, сторониться, являлся на остров только затем, чтобы передать, что говорят про Дуньку в деревне. Ивана злило это, и, улучив минуту, когда Дунька могла остаться одна, он отправился в деревню, чтобы повидать Феклисту. Жнивье уже поспело, и весь народ был в поле. Иван дождался Феклисты, и первое, что поразило его, было то, что Феклиста сильно смутилась перед ним и даже покраснела.
-- Ну, как поправляешься?..-- спросил Иван, стараясь не глядеть на нее.
-- Да ничего... по малости управляемся. Сено все поставили, теперь за жнивье принялись.
-- Я ужо как-нибудь на неделе приду помогать.
Феклиста совсем смешалась и, запипаясь, проговорила:
-- Нет, Иванушка, уж лучше ты не ходи...
Этим было все сказано. Феклиста была против Дуньки, а Иван не хотел ей обяснять, почему и как попала Дунька к ним на остров, потому что это было бы безполезно. "Это другия бабы настроили Феклисту..." -- думал бродяга, выходя из Феклистиной избы. На дворе он встретился с Пимкой, который запрягал лошадь в телегу.
-- Здорово, малец...-- проговорил Иван и хотел потрепать мальчика по голове, как иногда делал.
-- Не трожь!..-- закричал Пимка, и глаза у него засверкали, как у настоящаго волчонка.-- Ты вот Дуньку-то свою гладь по голове... Погоди ужо, наши мужики доберутся и покажут тебе Дуньку.