Александр Анатольевич, хирург, — румяный с мороза, улыбающийся, застегивая на ходу, халат — жизнерадостным вихрем ворвался в палату.
— Так, молодой человек, хватит лежать, хватит! Пролежни по всей спине, этого нам только не хватало!… Поднимаемся, пробуем стоять, возвращать силы.
Втроем — врач, медсестра и мама, Нина Алексеевна, — они с трудом подняли Олега, с постели. Он немного посидел на койке, привыкая, к новому положению тела. Кружилась голова, по всему телу разлилась неимоверная слабость, сил не было никаких. Он даже представить себе не мог, что организм так может сдать за то время, пока он лежал.
— Я устал, — сказал он через несколько минут. — Я полежу.
— Мышцам надо вернуть силы, Олег, — врач говорил спокойно и убедительно. — Два месяца неподвижности — это пагубно для мышц. Они атрофировались. Пробуем ещё.
Попробовали. Теперь Олег, цепляясь здоровой рукой за спинку койки, за плечи мамы, доктора, медсестры, жалобно улыбаясь, стоял на одной, дрожащей ноге.
Она выдержала минуту, не более, Олег едва не упал.
— Но я всё-таки стоял, Александр Анатольевич! — снова из койки, из лежачего положения, торжествующе воскликнул он.
— Вот именно! — хирург тоже был доволен этим малым пока успехом, а главное, тем, что его больной почувствовал себя другим, способным что-то изменить, в своем беспомощном сейчас состоянии, попытался вернуться к той жизни, на какую он с тоской поглядывал, из койки все эти восемь недель неподвижности.
— За руку тоже пора браться, — продолжал хирург с тем же мягким напором. — Массаж я назначу, другие процедуры, но ты и сам разрабатывай пальцы, шевели ими, заставляй что-нибудь делать.
— Что именно, Александр Анатольевич?
Это спросила Нина Алексеевна, она слушала врача с неменьшим вниманием, чем сейчас Олег, а, может и с бóльшим: ведь именно ей приходилось потом контролировать назначения, следить, чтобы он вовремя и по указанной схеме принимал лекарства, процедуры, ел и отдыхал.
— Найдите руке занятия: что-нибудь рисовать, писать… Резиновое кольцо мять, можно резиновую ленту растягивать… А с койки, мамочка, поднимайте его, поднимайте!… Люда, привезите каталку. Посадим парня, в коридоре его повозите. Пусть отдохнёт от палаты, на других людей посмотрит. Это полезно.
Медсестра ушла за каталкой, скоро вернулась, и они снова втроём подняли Олега, усадили в этот придуманный для инвалидов механизм, в котором можно было и сидеть, и ездить.
Мама возила его по широкому, хорошо освещённому коридору восьмого этажа больницы. На Олега оглядывались, здоровались с ним — все здесь, в гнойной хирургии, знали о его тяжелом ранении и о том, что он едва-едва не отдал душу Богу.
Он и в кресле быстро уставал, Нина Алексеевна отвозила его назад, в палату. Слабость не отпускала его, но Олег понимал, что наступил переломный момент в его болезни, что теперь и сам должен бороться с ней более активно, противопоставить ей свою волю и стремление как можно быстрее поправиться. Конечно, он знал, видел, что рана его по-прежнему гноится, организм сейчас почти не воспринимал лекарства, не реагировал на них, инфекция пока что торжествовала, брала верх.
Надо было себе помочь.
Олег взялся, сидя в кресле-каталке, рисовать. Больная рука выводила нечто детское, наивное, ломаное — кривые дома, смешные машины и узоры. Рука дрожала от напряжения и неуверенности, пальцы не хотели слушаться, фломастеры и карандаши падали на пол.
Он взялся было рисовать свою любимую Линду. Казалось, он справится с этим — она стояла перед глазами: умная, преданная, ждущая своего хозяина. Видел он Линду в деталях, в точных пропорциях — бери и переноси их на бумагу.
Собака на листке получалась, нелепая, не поймешь что. На лабрадора даже намёка не было. Скорее, на овчарку походила, на того же Гарсона: острые торчащие уши, острая морда, свисающий язык… И глаза — разве можно нарисовать тоскующие глаза собаки?! А глаза любимой женщины?
Он понял, что думает о Марине.
Она больше не приходила, возможно, уже уехала в Чечню, занята тем, чем он и сам в своё время занимался…
Могла бы дать весточку о себе, хотя бы накануне отъезда просто позвонить, ведь это так необременительно!
Олег порвал бумагу, отбросил карандаши — какой из него художник!? В детском саду такие домики рисовал!
На другой день он взялся за стихи. Ничего путного в голову не шло, а хотелось, очень хотелось как-то выразить своё состояние, свои мысли — о войне. Они занимали его больше всего.
Тут он не был первооткрывателем, надо это признать, на земле случилось уже много войн. Воевали и поэты, видевшие смерть в лицо, ощутившие на себе её ледяное, загробное дыхание, хорошо понимавшие больных и раненых солдат, умевшие их состояние передать точными, образными словами.
Память заработала, будто магнитофонная лента, подключилась собственная фантазия творчества, и родилось некое подражание ранее читанному Твардовскому:
— Я убит под Аргуном.
Ты — в горах Ведено.
Умереть молодыми
Нам с тобой суждено…
Он написал, коряво нацарапал эти слова на листке, некоторое время придирчиво рассматривал их.
Нет, не годится. Почти плагиат. И сама идея стихотворения, и его внутренний настрой. Надо изобретать что-то свое, оригинальное, не похожее на других. Поэт — это ведь первооткрыватель, в этом его ценность, только этим он может заслужить признание, заставить говорить о себе.
Вон куда его занесло, в какие выси! «Привлечь внимание, заставить говорить о себе…»
Нет-нет, он вовсе не думает о литературной славе, жизненный путь его определился, он — кинолог, знаток своего дела, офицер милиции, тяжело раненый в бою под Аргуном, в Чечне.
Олег подумал о Вахе Бероеве. Там, в Гудермесе, всё казалось простым и понятным. Он, Ваха, — враг, которого надо найти и обезвредить. Здесь, в больнице, спустя два с лишним месяца после памятной той поездки в кузове «Урала», всё выглядело несколько иначе — он не чувствовал сейчас ненависти к погибшему чеченцу, бывшему преподавателю педучилища, может быть, даже пожалел его, посочувствовал — поработал бы ещё человек, повоспитывал бы неразумных молодых абреков: прошедшие войну мужчины по-иному смотрят на прошлое и будущее…