Дипломат
Из окон лондонской гостиницы «Рояль-Палас», где временно разместилось норвежское посольство, виден Гайд-парк.
Чаще всего за желтоватым туманом только угадывались деревья, но сегодня было ясно. На полянке возле дорожки паслись овцы, охраняемые собакой. Серые, с длинной шерстью, они, пощипывая траву, обходили людей, валявшихся на земле, — бездомных бедняков, отсыпавшихся после ночи, когда полисмены гоняли их из подъездов и дворов.
Нансен распахнул окно. До него донеслись голоса разглагольствовавших в парке ораторов и пение религиозных гимнов. По старому обычаю, в Гайд-парке каждый мог взобраться на скамейку и говорить, говорить, говорить — лишь бы нашлись слушатели. Вот и сейчас джентльмен в потрепанном узком сюртуке, размахивая руками, убеждал трех старушек и какого-то верзилу отрешиться от себялюбивых помыслов и познать блаженство христианской любви к ближнему.
— Господин посол, почта из Норвегии.
На серебряном подносе — груда бумаг, пачки газет. Иргенс, секретарь посольства, успел подчеркнуть самое интересное синим карандашом. А-а, почерк Евы на нераспечатанном конверте…
— Господин посол, к вам от портного.
Вошел детина с рыжими бакенбардами, за ним — мальчик, нагруженный плоскими коробками с вензелями на крышках.
— Для вечернего приема при дворе, сэр.
В одной коробке белые, до колен, штаны, белый жилет, белые шелковые чулки. В другой — черные, до колен, штаны, белый жилет и черные шелковые чулки. Еще какие-то чулки, штаны и жилеты…
— Неужели я должен вырядиться, как другие обезьяны? — промолвил Нансен, когда посыльный, сопровождаемый мальчиком, с достоинством удалился.
Иргенс беззвучно рассмеялся:
— Однако, господин Нансен… Нарушить придворный этикет — великий боже!
— Я удивляюсь, почему они не приходят во дворец в латах, как при короле Артуре. Останусь вот в этом сюртуке! — пробурчал Нансен.
Иргенс пожал плечами:
— Вы слишком заметный человек, чтобы это повредило вашей карьере в Лондоне, но все же…
Зазвонил телефон. Иргенс взял трубку:
— Алло! А-а, здравствуйте, господин Хаустон. Да, господин посол надет вас… — И обращаясь к Нансену: — Это тот банкир из Сити. Он будет здесь через четверть часа. Я приготовил все бумаги.
После банкира был секретарь датского иосольства, логом приехали дамы-благотворительницы, потом отставной полковник из Индии, зашедший исключительно затем, чтобы засвидетельствовать свое глубокое уважение «победителю льдов и полярной ночи»…
А вечером Нансен все же надел белые чулки, белые штаны и, стесняясь своего нелепого вида, юркнул в экипаж, стоящий у подъезда гостиницы. Только по дороге во дворец он вспомнил, что письмо Евы так и осталось нераспечатанным в кармане сюртука.
Уезжая послом в Лондон, чтобы помочь укреплению молодой норвежской независимости, он говорил друзьям, что его нельзя приручить. И все же в английской столице его приручали. Понемногу, исподволь. Он ворчал, хмурил лохматые брови и… смирялся.
Мировая слава путешественника и ученого, полученный перед отъездом из Норвегии ранг министра выделяли его среди дипломатов. При дворе ему оказывали почести, как пэру — представителю высшей аристократии. Король Эдуард VII несколько раз сказал о нем: «Мой дорогой друг».
К «Рояль-Паласу» теперь часто подкатывали кареты деловых людей из лондонского Сити — той части города, где в угрюмом, без окон, здании Английского банка и во множестве банков поменьше, в зданиях денежной, угольной и хлебной бирж решались судьбы миллионов людей.
Господа из Сити интересовались норвежским лесом, норвежской рыбой, норвежской железной рудой. Нансен еще плохо разбирался в закулисной политике. Англия, думалось ему, помогла Норвегии стать самостоятельной.
Норвегия так слаба и бедна — пусть трезвые дельцы Сити оживят ее торговлю и промышленность.
Чертыхаясь про себя, но отвешивая поклоны на приемах в королевском дворце, заглядывая по долгу посла в аристократические клубы и салоны, Нансен незаметно втягивался в чужую для него жизнь. Он еще не научился глубокомысленно говорить о погоде — эта вечная и неисгякаемая тема всегда позволяет англичанину поддержать угасающую беседу, — однако иной раз мирился со скукой гостиных. Великосветские сплетники и сплетницы уже злословили, связывая его имя с другим…
Ева чувствовала перемену в том, кого любила, кому верила, и постоянная, сосущая тревога сделала ее раздражительной, замкнутой. Письма от Фритьофа приходили часто, но была в них какая-то сухость, отчужденность, недосказанность.
Однажды Лив — ей уже исполнилось тринадцать лет — застала мать плачущей. Еве было невыносимо тяжело и одиноко. Обняв дочь, она неожиданно стала сбивчиво говорить ошеломленной девочке об отце, о своей тревоге, обо всем, что мучило, давило. Там, в Лондоне, их отца подменили. Он стал чужим, непонятным, холодным. Вот его письмо. Он собирается в Норвегию, но не домой, а прямо в Тронхейм, на коронацию принца Карла: «У меня будет каюта на яхте принца Уэллского»… Половина письма — это советы, какие платья нужно заказать для присутствия на торжествах. И все это сухо, деловито. Ни слова о том, как она, что дети… Разпе так писал он раньше! Нет, отец больше не любит их, не любит…
Лив плакала вместе с матерью.
Ева не спала ночь, а утром кучер повез на почту письмо. Пусть Фритьоф прямо напишет ей, если полюбил другую. Здесь, в Норвегии, говорят о какой-то даме из самого высшего лондонского общества. Намекают, что Фритьоф пользуется лестными симпатиями женщины из королевской семьи. Это правда? Пусть ответ будет открытым и честным, она так измучилась…
Ева ждала письма, в котором Фритьоф, ее Фритьоф, сердито или насмешливо — все равно — опровергнет слухи, скажет, что все это чепуха, пустые сплетни.
Черен несколько дней пришел ответ. Ева прочла первые строки — и упала в кресло, задыхаясь от острой боли в сердце.
Фритьоф писал, что давно мучился «всем этим», не имея мужества сознаться. Он запутался, или, может быть, его запутали. Но «теперь там все кончено». Он любил и любит только Еву, одну Еву…
Потянулись мучительные дни. Каждый день из Лондона приходили письма, полные раскаяния. Наконец она телеграфировала: «Понимаю все, буду тебе помогать».
Фритьоф приехал в горный дом внезапно. Его костюм был смят и запылен. Дети — Лив, Коре, Ирмелин, маленький Одд — прыгали вокруг отца, но он не замечал их.
Он видел только темный прямоугольник двери и застывшую там Еву в старом домашнем платье.
Пепел, развеянный бурей
Зачем она поехала в Лондон? Ей так не хотелось, но Фритьоф упрашивал, умолял: ему невыносимо одиночество в этом постылом городе.
В первые же дни Ева получила приглашение во дворец. Придворные дамы мило улыбались ей; за спиной она слышала насмешливый шепот.
Приемы следовали за обедами, обеды — за банкетами. Через педелю Ева чувствовала себя разбитой, усталой. Ей хотелось домой, к детям. Лондонская квартира, которую Фритьоф тщетно старался сделать уютной, казалась случайным номером гостиницы, где к каждой вещи прикасались чужие руки.
Принесли приглашение на завтрак в один из самых аристократических домов. Но Ева решительно отказалась ехать. С нее довольно! В юные годы ей казалось, что во всей этой нелепице, которую называют светской жизнью, есть какой-то смысл, что-то привлекательное. Но Фритьоф сам же открыл ей тогда глаза. Теперь она хочет вернуться в свой мир, привычный и простой, — вернуться как можно скорее.
Фритьоф слушал ее с мрачным видом.
— Ты находишь, что я неправа? — удивилась Ева.
— Нет, что ты! Права, тысячу раз права. Я тоже устал от всего этого. Я вот думаю, что жители больших городов похожи на зверей, набитых в каменные ящики. Поспав в одном ящике, мы выскакиваем из него и бежим с толпой подобных себе по узенькому проходу улицы в другой. Там проводим несколько часов, затем возвращаемся в свой ящик. Вот мы с тобой были вчера во дворце и кланялись, как обезьяны. Позавчера нас потащили на обед. Вместе с другими зверями мы забрались в ящик побольше. Подвернув длинные хвосты фраков и положив передние лапы па стол, упихивали в себя пять, десять, пятнадцать блюд и вливали крепкие напитки до тех пор, пока не увидели самих себя, друг друга и весь свой ящичный мир в каком-то идиотском тумане. И подумать, что это называется праздником…