3
В воскресенье вечером люди потянулись со своих дворов в клуб. Шли принаряженные, веселые, свободные от обычных будничных забот. Гремякино золотилось в лучах закатного солнца, пыль на улицах давно улеглась, воздух посвежел, дышалось легко…
Марина чуть ли не с утра все подготовила к началу сеанса — и в кинобудке, и в клубном зале. Она была в приподнятом настроении, двигалась легко и быстро, расставляя стулья и скамейки, закрывая ставни окон. А потом она сидела за крохотной дощатой перегородкой, снаружи которой было написано красными буквами: «Касса», и продавала билеты. Томилась, шумела очередь у окошка, подходили люди, звенели монеты в тарелке на столике. И почти каждого гремякинца она предупреждала с полушутливой улыбкой:
— Пожалуйста, не запаздывайте! Начало сеанса ровно в девять вечера. Кинофильм очень интересный.
— А про что, скажи, картина? — спрашивали иные, задерживаясь у окошка.
— Про то, кого называть настоящим отцом, — отвечала скороговоркой Марина. — Все жизненно и правдиво. Один человек воспитал чужих детей, полюбив их мать, а потом появился родной отец. Как быть? Что делать?.. Прямо за душу берет!..
— Эге, надо обязательно посмотреть!
А когда билеты были проданы, Марина стояла в дверях и пропускала людей в зал. Сначала она делала это одна, затем ей стал помогать дед Блажов. Он пришел в клуб в военной фуражке; сивая, хорошо приглаженная борода придавала ему вид важный и строгий.
Зрители занимали свои места, в зале становилось людно, гудели голоса, раздавались возгласы, смех. Мальчишки-безбилетники норовили прошмыгнуть в дверь незамеченными, просились пропустить их, но Марина и сторож отгоняли настырных, как цыплят.
До начала сеанса оставалось десять минут. Ни одного свободного места уже не было, зал терпеливо ждал. Марина оглядывалась на собравшихся в клубе гремякинцев с тем чувством радости и удовлетворения, с каким смотрит, например, плотник на выстроенный им дом. Да и как было ей не волноваться? Собралось почти все взрослое Гремякино. Вот сейчас она запустит киноленту, и полтора часа люди будут жить той чужой жизнью, что развернется перед ними на экране. Будут следить за поступками героев картины, печалиться вместе с ними, радоваться, пока не вспыхнет на экране надпись: «Конец фильма».
В середине зала, припав крупной фигурой к спинке стула, выделялся Павел Николаевич Говорун; рядом с ним сидела его красивая жена с тугой короной волос на голове. Он со многими заговаривал, казался не замкнуто-озабоченным, как в конторе, а добродушным. Она держалась несколько горделиво и чинно, но, когда муж, чуть наклонясь, обращался к ней, лицо ее озарялось мягкой улыбкой и весь ее приветливо-строгий вид как бы говорил: «Да-да, люди добрые! Мы счастливы и не скрываем этого!»
Люся Веревкина, нарядная, в голубой косынке, шепталась в третьем ряду с молодой женщиной, сидевшей тяжело и неподвижно, оберегая руками свой круглый живот. Их привез на мотоцикле долговязый мужчина, неловкий и суетливый; он бережно провел беременную жену между рядами, усадил и принялся угощать вишнями из газетного кулька.
Евгения Ивановна увлеченно объясняла что-то худенькой, очень похожей на нее девушке, должно быть дочери. Обе были в клетчатых платьях. За ними сутулился, как бы от кого-то прячась, Илья Чудинов; белела нейлоновая рубашка Трубина, заведующего фермой, которого Марина заприметила еще в тот день, когда навещала Татьяну Ильиничну. Сама же Чугункова расположилась с другими женщинами на скамейке почти в конце зала; лишь один пожилой коренастый мужчина был среди них — пастух Огурцов. Большинство гремякинцев, заполнивших ряды, были Марине незнакомы, хоть лица иных уже и пригляделись за эти дни.
Шумно, с громким топаньем в зале появилась дородная, тяжелая бабка в старинном плисовом жакете. Свободных стульев не оказалось, и Марине пришлось усадить ее на скамейке, занятой доярками во главе с Чугунковой. Бабка кряхтела, отдувалась, женщины безобидно посмеивались над ней.
— Она у нас киношница, ни одной картины не пропускает, — пояснила Марине улыбавшаяся Чугункова.
— А чего ж, хоть тут, в клубе-то, посмотришь на людскую радость! — запыхтела бабка. — Живешь, работаешь, а для чего — не знаешь…
— Ну, опять заныла Шаталиха! — урезонили ее доярки.
Бабка заспорила, замахала руками. Чугункова утихомирила женщин и миролюбиво сказала Марине:
— Ишь набилось людей! Соскучились по кино.
Можно было начинать сеанс. Но что-то в зале насторожило Марину, что-то происходило неположенное. Она прошлась по проходу, посматривая на сидевших в ожидании людей. Так и есть! Многие лузгали семечки, шелуху сплевывали на пол; кое-кто украдкой курил. Будто волной, Марину подбросило на сцену, звонким от волнения голосом она объявила, что сорить и курить в зале нельзя. Глотнув воздуха, немного успокаиваясь, она добавила уже как-то просяще:
— Это же клуб, товарищи! Надо вести себя культурно. Мужчины могут снять головные уборы, чтобы лучше было видно сидящим позади.
Между рядами пронесся шумок; головы повернулись, несколько мужчин сняли кепки. А сторож Блажов крикнул от дверей:
— Правильно! Не на рынок пришли…
Марина уже спустилась со сцены, как вдруг увидела, что Илья Чудинов продолжает дымить в руку. Она быстро подошла к нему и потребовала прекратить курение. Он сделал несколько затяжек и только тогда бросил к ногам окурок. А бесцеремонная ухмылка так и не исчезла с его лица. Марину словно обдало жаром, она громко сказала:
— Лучше бы извинились перед товарищем Огурцовым! Как раз подходящий случай — весь наш народ тут.
Эти слова у нее вырвались неожиданно — просто немало наслышалась о поступке шофера. Чудинов побледнел, но Марина не смутилась, не отошла. В зале стало тихо, все смотрели на них. И неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не Евгения Ивановна. Она пробралась к шоферу, положила руку ему на плечо и увещевательно, словно мать, проговорила:
— А шо ж, верно! Ты, Илья, так и сделай, як советует дивчина. Извинись, и точка. И Огурцов успокоится, и тебя беда минует, и гремякинцы вздохнут с облегчением.
Сконфуженный Чудинов что-то возражал, упирался, а Евгения Ивановна уже тянула его к сцене, где стоял, поджидая, только что поднявшийся по ступенькам Огурцов.
Пастух был уважаемым человеком в Гремякине, отцом большого семейства; нанесенная шофером обида жгла его душу, и теперь он был доволен, что все кончалось, как ему и хотелось. Взглядывая из-под густых бровей в зал, он говорил надтреснутым басом:
— Я — что? Я готов, ежели на миру человек извиняется. На добро и я добрый, а на злое… Ни к чему оно гремякинцам, злое-то. В нетрезвости, конечно, было дело. Но личность унижать никому не позволено. Разве тогда он только на меня замахнулся ножом? На всех нас. Стало быть, и прощения пущай просит при всех.
В зале не шевелились, все будто застыли. Лишь Евгения Ивановна, стоя перед сценой, оглядывалась по сторонам, мяла в руке носовой платочек. Она тревожилась за Чудинова, за исход этой необычной истории. Хоть Марина не посоветовалась с ней, все произошло само собой, но случай был подходящий, чтобы сломить упорство Чудинова. Павел Николаевич тоже вначале забеспокоился, а увидев на сцене пастуха и шофера, готовых примириться, даже заулыбался…
Марина была взволнована случившимся, так и стояла в проходе, ожидая, как и все, чем же это закончится. Она заметила сконфуженность Чудинова, его нетвердые шаги, будто он шел по болоту. Пастух повернулся всей своей коренастой фигурой к подошедшему и засверлил его колючим, настороженно-ждущим взглядом. Илья стоял перед ним неловкий, долговязый, остроплечий, ни на кого не глядел, потому что все смотрели на него, и это было мучительно. Пауза длилась несколько секунд. Наконец, сдавленным голосом парень сказал, что тогда, в доме комбайнера Белова, вел себя как последний дурак, больше такое не повторится. Пастух, внимательно выслушав, принял раскаяние шофера, покачал головой и протянул руку.