Литмир - Электронная Библиотека

Пока лишь маленькая передышка. Пока лишь неделя на отдых, на перегруппировку, на собрание сил в единую атаку. Как был счастлив Пишванин! Он, получив новый самолет Sopwith Camel, атаковал позиции большевиков и получил личное одобрение генерала Кутепова. Но не это его так радовало, посмотрите: тот же Мариинский мост и та же Богоявленская церковь! Еще стоит. Но где же церковь теперь стоит, скажите, где же она стоит? Разве в том Орле? Разве в том Орле, грязном, разрушенном, беснующемся, предательском Орле, который полтора года назад лежал перед Пишваниным? Конечно, нет.

Богоявленская церковь, Ильинская площадь и сама Московская улица, указывающая естественное направление всех сил и желаний человеческих, все это находилось теперь в русском городе. Пишванин, сколь бы сдержан ни был, слезы в кабине не удержал. Но пусть: кто осудит русского человека, увидевшего вдруг вернувшуюся Россию? Он и не подозревал, что сам и стал вернувшейся Россией.

Лишь посадив за городом самолет, Пишванин прибежал к командиру. Командир, весьма возбужденный победой, растерянно поблагодарил летчика за отличную службу и хотел было бежать хвалить других. Но штабс-капитан задержал:

— Ваше превосходительство, я еще нужен на службе? Очень уж хочется посетить город.

— Нет, Вы сегодня не нужны, господин штабс-капитан. А посетить — извольте: вот-с, собираются офицеры на подводу, с ними и поезжайте.

Офицеры на подводе, уже порядком забитой, яростно подгоняли кучера, другие — бегущие к подводе — не менее яростно кричали ему обождать. Подвода, до смерти груженая людьми, с довольным, богатым кучером тронула к городу. Множество штабных офицеров и военных чиновников, подводчиков, резервистов и прочих, оказавшихся сейчас за городом, бежали в Орел так — пешком. Верст здесь, и вправду, было не так много. Некоторые Бог знает где находили лошадей — Пишванин очень наделся, что лошади не отобраны у жителей окраин.

А окраины и без того выглядели прилично: залитые кровью, густо усыпанные брошенными винтовками, слетевшими шапками и сапогами, вывалившимися патронами; обочины в трупах и раненых — и белых, и красных. Своих забирали на подводы. Красных заберут позднее — и этих чертей вылечат. У оврага лежал большевик в кожаном плаще, у него не было ноги. Он поднял свою фуражку над землей и лихорадочно прокричал:

— Слава товарищам победителям, мать вашу так!

Его пристрелили.

Стрельба и война еще слышались где-то севернее, где-то западнее, с других окраин; в самом же Орле слышались дикие крики восторга и колокольный звон. Московские «сорок сороков», обещанные Деникиным, встречали корниловцев за триста верст до Первопрестольной. И пусть, по Цветаевой, Москва: «Семь холмов — как семь колоколов! На семи колоколах — колокольни. Всех счетом — сорок сороков. Колокольное семихолмие!», — но Орел был здесь и сейчас. Церковный даже не звон, а стук по хрусталю или тонкому льду. Пишванин взирал в звенящий, облачающийся в плоть и кровь воздух и не верил.

Из орловских домов валом валились толстые груды трудов Маркса-Ленина, портреты советских вождей и красные флаги на палках; в воздухе летали советские документы, листовки и прокламации. У подъездов возились офицеры, выносили из зданий трупы и какую-то мебель. Всюду слышались крики — от радостных и восторженных до возмущенных и озлобленных; всюду раздавался треск дерева и битого стекла.

Орел все еще был грязен и обломан, но на залежавшуюся и заледенелую корку грязи наплыла торжественность: люди в праздничных костюмах, должно быть, не надевавшихся уже два года, заполоняли улицы.

На южной городской площади, рядом с которой Пишванин жил в 1918 году, собралась гигантская толпа. Где-то в самом сердце толпы гарцевал командующий корниловцами полковник Скоблин со своим конвоем. Он что-то говорил, но не мог перекричать звон толпы, сливающийся с колокольным звоном. Орловские мужики всей грудью навалились на стоящий здесь же памятник Марксу, по нему глухо били чем-то тяжелым — постамент долго терпел, долго трещал, но, наконец, покосился и рухнул набок. Грубо вытесанный из камня Маркс развалился на несколько кусков и утоп в пыльном тумане, — новый всплеск толпы, новые краски радости.

Подводам с офицерами никак не давали проехать дальше: горожане просто не замечали повозок, просто не понимали, что их нужно пропускать — столпились, кричали «ура», поднимали руки с кулаками и фуражками, кидали Скоблину цветы и на повозки не смотрели. С руганью, замахиваясь на людей хлыстом, кучер все же вывез офицеров с площади. Пишванин заметил в бочкообразном здании городской думы новые стекла (уже тоже подвыбитые) и большое полотнище русского трехцветного флага. Флагов в городе вдруг оказалось очень много — на каждом крыльце вырастали все возможные: трехцветные, династические, черно-желто-белые, андреевские, флаги с гербом 1914 года.

Штабс-капитан спрыгнул с подводы; продравшись через толпу, вышел с площади. Народ был и здесь, флаги были и здесь. Три орловских дня жил Пишванин на Гостиной улице и сейчас шел к себе. У перекрестка Гостиной и Воскресенской суетился народ, стучали топоры. Летчик остановился и присмотрелся: табличку «Улица Безбожников» народ нещадно рубил топорами, рядом приколачивали старую, с тусклыми буквами, но, вероятно, родную табличку «Улица Воскресенская». Пишванин пошел дальше — у своего подъезда, где раньше грязнили красногвардейские рабочие, он увидел русский флаг на флагштоке, побитую выстрелами лепнину и — чистоту. У подъезда никого не было, если не считать дворника в бежевом фартуке.

— Здрасте Вам, господин офицер, — довольный дворник, опираясь обеими руками на метлу, приветствовал Пишванина. На дворнике сидела бесформенная шапка и видавший виды зипун.

Летчик молча улыбнулся и поздоровался кивком.

— А Вы к комусь?

— К себе, — ответил офицер и вошел в дом.

Было тихо, темно, но опять чисто. Готовились они, что ли?

Пишванин быстро забежал на свой старый этаж — вновь никого не было — и нашел свою комнату. Толкнул дверь. Не заперто. В комнате ровным счетом ничего не изменилось: грязь по углам, пауки на потолке, клопы на стенах. Но не было кровати, а в углу стояло ведро с мутной водой. Недолго думая, Пишванин вынес ведро в коридор, захлопнул дверь и ринулся к дощечке: дощечка оказалась нетронутой. Отодрав принявшееся к стене за два года дерево, Пишванин увидел свои родные вещи. Перчатки, портсигар и икону. Все засыпано двухгодичной пылью, известкой и застенным сором. Но все — на месте.

— Вернулся… Почти что домой, — как-то прозаично, но чуть томительно произнес он. Положил портсигар и икону во внутренний карман и даже надел перчатки.

Что теперь ему делать? Полтора года службы в корниловских частях, полтора года борьбы за Россию Пишванин думал об этом моменте: вот, вернусь… Вернулся. Разумеется, офицер ничего не почувствовал. Он даже и не думал о моменте восторга, не предвкушал переломного момента своей жизни — круга и возвращения в Орел. Орел почему-то сделался для Пишванина незримой целью, какой целью был Будапешт на Юго-Западном фронте. Разве кто-то всерьез, за четыреста пятьдесят верст до Будапешта помышлял о взятии Венгрии? Конечно, некоторые и помышляют: сядут в окопе и представят, как русские кавалерийские лавы заливают Среднедунайскую равнину. Залить ее нетрудно — правильная стратегия, планируемое весеннее наступление 1917 года и — Венгрия оккупирована, Польша возвращена, Кенигсберг взят. Вена с потерей Венгрии потеряет и всю армию — тут и думать нечего — и запросит мир. А Германия, будь она хоть тысячу раз железная и всесильная, на три фронта воевать не сможет. Вот вам и третье вступление Русской армии в Берлин. Вот вам и слова Кайзера Вильгельма Нарвскому полку: «Серебряные трубы за взятие Берлина в 1760 году? Надеюсь, что больше уж никогда этого не будет!»

Впрочем — действительно, пока нет.

А сейчас что? Ни Германии, ни Австрии, ни — России. Радуемся взятию Орла, посмотрите-ка! Орел в девятистах верстах от старой русской границы!.. Радуемся победам во внутренней войне. Разве этого хотел летчик в 1917 году? Пишванин хотел честно отлетать на всех предложенных ему самолетах, Штабс-капитан хотел честно сбрасывать снаряды и проводить честную разведку местности. Он никогда особенно не мечтал летать над Венгерской равниной, никогда не думал бомбить Вену или Берлин, никогда и не мечтал о личной славе. Да, он сражался ради русской победы, но он никогда не знал и не представлял, какой будет эта победа, — для такого есть штабы и командующие. Единственной его нахальной, как он сам считал, мечтой был таран немецкого самолета: нахальство было в том, что тогда он и себя потеряет, и самолет, — да еще и ишь какое геройство захотел. Но сильно геройствовать Пишванин не думал. Он, наверно, не был никаким выразительным человеком, не был он романтическим и твердым борцом за Русь, каким был Колчак; не был он и трагическим и обрекающим идеалистом вроде Дроздовского; Пишванин был русский солдат из, фактически, русских крестьян — он многого не понимал в гражданской войне, но хотел победить. Победить во многом потому, что любой солдат, раз уж он солдат честный, хочет победы. Смерть свою летчик за потерю не расценил бы, потому что видел, что ничего особенного в нем нет. Да, он страшно дрался и рубил большевиков на Кубани, да он отлично управлял воздушной машиной над Донбассом и прочее, — но разве таких кавалеристов и таких летчиков в белой России не десятки тысяч?

32
{"b":"874834","o":1}