Геневский отринул от окна и прыгнул к лестнице: там уже взбирались большевики, и Михаил отстрелил одному засмотревшемуся макушку. Пули затрещали по лестнице и косякам двери третьего этажа, Геневский взялся за гранату — кидать не глядя было опасно, внизу были свои, но Геневский кинул — через несколько секунд на втором этаже раздался взрыв, треск дерева и мелкий металлический грохот, что-то видно рассыпалось, ложки, что ли, вилки. Раздались крики боли и крики предсмертные: понять было нельзя, задели ли своих, разве что большевики матерились куда похабнее офицеров. Геневский спустился на этаж ниже — там было четверо раненых большевиков, и один дроздовский офицер сидел на полу и держался за простреленную руку.
Геневский помог ему покинуть дом, забрав с большим трудом и одного убитого.
Из Барсуковской их все же выгнали, Дроздовский отошел дальше. Но потом отошел дальше и еще дальше — сама офицерская рота сократилась с июньских трех сотен до октябрьских четырех десятков. Покровский был легко ранен в руку в августе, но быстро вылечился, словно рана заросла сама. Марченко ранен не был ни разу, никак совершенно, словно Бог щадил его за разнесенное лицо; Геневского ранили часто, но все мелко — типа разбитых колен, царапин от шрапнели или легкого вывиха лодыжки.
На помощь полковнику Дроздовскому бросились корниловцы; но и те — что за сила? — 250 офицеров и три батальона солдат, бывших летом еще красными.
Дроздовский контратаковал: сражались в чистом поле. Цепь на цепь, орудия на орудия, все по чистому горизонту. И пуля полетит вечно, покуда не упадет или не вопьется в живое человеческое тело. Корниловцы были горячи, черны своей страшной ненавистью к красному предателю и своей черной формой. Две великие силы сражались вместе, как старые братья: в гуще битвы Геневский видел своих; не зная никого ни в лицо, ни по имени, он задорно, до кровавого пота, перекрикивался с корниловцами:
— Как погодка, господа?
Корниловцы, повеселевшие от боя, старавшиеся не замечать царящей в окружении смерти, отвечали:
— Чудная, господин капитан! А вы никак заскучали, раз о погоде спрашиваете? — крик корниловцев захлебывался в грохоте, стрельбе, других криках и разрывах; они прерывались за короткое предложение по нескольку раз и начинали вновь.
— Да, знаете, жарковато! А вы заходите вечерком на ужин!
— Зайдем, обязательно! Если не поставят в охранение!
Покровский, особенно повеселевший при виде корниловцев, стал не просто спокоен, но начал улыбаться и приветливо здороваться с каждым бойцом, пробегая рядом. Право, он даже находил время приподнять фуражку.
Все это точно делалось для сохранения духа и храбрости, делалось так, чтобы бой казался прогулкой, пусть и в палящей духоте войны.
Ничего не помогло. Силы бесконечно мощные, но бесконечно малые не отбили простого численного превосходства: корниловская офицерская рота потеряла только убитыми 70 человек; солдат убитых оказалось до пяти сотен. Добровольцы откатились от Ставрополя.
Вечером того дня к сидевшим у костра дроздовским офицерам пришел единственный корниловский офицер. Там сидело семь человек: Геневский, Покровский, Марченко и еще четверо других — двое недавно прибывших добровольцев и двое старых, у которых Геневский знал только фамилию.
— Добрый вечер, господа, — корниловец, носивший погоны подпоручика, выглядел особенно тяжко.
— Добрый вечер, — ему дали место и поделились ужином.
— Что ж вы один? — спросил Геневский, узнав офицера: он был одним из тех, с кем Геневский успел переговорить в бою.
— Так что же? Разве мертвых звать? Все мои друзья погибли. Я только закончил копать — и к вам. Но да простите, я, верно, еще сильнее испорчу вам вечер.
Он хотел было уйти, но его уговорили остаться. Он остался и даже уснул здесь же, во дворе, просто на земле. Проснулся раньше всех и ушел к себе в полк.
А 31 октября, через пару дней после оставления Ставрополя, большевики пошли в атаку малыми силами. Казалось, будто они начинают масштабное наступление, желая отогнать добровольцев подальше; за день до того наступали на фронт корниловцев — те отступили немного, на две версты, о том новый друг Геневского прислал письмо.
Полковник Дроздовский, страдавший от поражений под Ставрополем и принимавший поражения на свой счет, еще сильнее страдавший от бесконечных потерь своих бойцов, желчно выругавшись, повел своих бойцов в бой сам — он благородно шел на пули перед офицерской ротой из чуть не тридцати человек, рядом шел Самурский солдатский полк и казаки-пластуны. Измученное, серое, точеное лицо Дроздовского, не кричавшего «ура», не певшего, но упорно, в ногу со всеми тридцатью, шедшего вперед вдохновляло и давало веру — тридцать и против трех тысяч точно выстоят. Большевиков, правда, было еще больше. Завязался встречный бой — цепь на цепь.
Геневский бегал от одного красного солдата до другого, те никак не бежали, хотя сильно колебались. На убитых и раненых красных смотреть было жалко: у немногих читалась подлость на лице, у большинства же были простые русские лица, вероятно, желавшие лишь мирной жизни и дешевого хлеба. Какова сила обмана! Эти спокойные русские лица с отчаявшейся храбростью бежали и вперед, и назад — также; казалось, дай им должный посыл, они сами, ретировавшись в Ставрополь, возьмут его для добровольцев…
Дроздовский, ничего не боясь совершенно, с дико заставшими глазами, с треснувшим пенсне и со странной иронией на губах, рубил саблей по врагу. Рубил он больше по рукам или плечам, стараясь не задевать голов или груди — надеялся на пополнение вылеченными пленными. Револьвер был зажат в левой, согнутой в локте руке и никуда не стрелял — патроны кончились, перезаряжать некогда. Видимо увлекшись рубкой саблей об штык в ближнем бою, Дроздовский ушел слишком далеко от офицеров роты и попал в небольшое окружение, откуда вырвался, легко разрубив себе путь парой ударов, но — был награжден за храбрость первым серьезным ранением в ногу. Дроздовский упал и скривился, на него налетали красные.
Прапорщик Покровский, в сотне аршин от полковника, лишь увидев ранение своего святого командира, впервые изменился в лице — он, прошедший с полковником полторы тысячи верст по всей России, никогда не мог поверить, что Дроздовский может быть ранен. Как взревел прапорщик! Как округлились его глаза! Не смотря совершенно по сторонам на летящие в него штыки, Покровский протяженно заревел: «Спаса-а-ай команди-и-ир-р-р-а-а-а!!» и полетел сам на спасение. Налетев, казалось, всей грудью на вражеский штык он и не думал умирать, он легко ткнул вороненой рукоятью большевика по лбу, болезненно, но скоро вынул застрявший пониже плеча штык и побежал дальше. Единый, взлетевший к небу крик разливался кругом; крик светлый, яростный и самозабвенный, возмущенный: всей дивизией погибай, а командира выручай. Все, истинно все, бежали к Дроздовскому вместе с прапорщиком — остатки офицерской роты, Самурский полк, артиллерийские офицеры, казаки Пластунской бригады, бившейся неподалеку.
Вынесенный из огня и смерти Дроздовский стал еще серее лицом, но лицо это до слез умилилось. Сапог его был распорот и сочился кровью; рана не страшная, пониже щиколотки, почти в ступню.
— Там остались! Вынесете, господа! Не несите же меня всей толпой, там остались другие! Скорее же, господа! Скорее! — твердил Дроздовский, пока сразу пять-семь офицеров, восторженные и счастливые от спасения своего отца-командира, забыли совсем обо всем на свете.
Бойцы вернулись и вынесли всех, не смотря на новые потери. Бой прекратился, большевики отступили.
В тот же день 31 октября стало особенно холодно. Дроздовского на единственной свободной подводе, загруженной ранеными почти в два слоя, увезли в тыл. Покровский остался ждать другую подводу. Но как было успеть! Серьезно раненный в грудь, с простреленным животом бился он в конвульсиях и не мог ничего сказать. Жар его был ужасный. Руки его и ноги дрожали, как у беснующегося, и никак не могли успокоиться от ужасной боли. Страшно было видеть его утробу: оттуда форменно вываливались органы. Так продолжалось около часа, многие офицеры стояли перед ним и пытались успокоить, придерживали, говорили что-то — Покровский не слышал, голова его раскалывалась от сильнейшего внутреннего огня.