***
Ротмистр Геневский, старший брат, в старой жандармской форме, с которой он снял все медали и ордена, сидел в небольшой комнате с настежь открытым окном. Комната находилась в приземистом здании на одной из небольших улиц Таганрога; таких улиц, где днем и ночью сумрачно из-за густой линии высоких деревьев, стоящих вдоль центральной аллеи. Прямо в окно, бывало, Матвею подавали письма и документы. А офицеры-добровольцы, не знающие нужного окна, заходили с Конторской, иначе Елизаветинской улицы. Ссудно-сберегательная касса действительно функционировала в одном подъезде с вербовочным пунктом. Удивленные такому адресу офицеры, шумно проталкивались среди очереди горожан, желающих получить свои сберегательные книжки, и громко испрашивали направления к вербовочному центру. Клерки, сидящие в окошках с финансовыми документами и сдаваемыми купюрами (и царскими, и керенскими, и даже советскими), молча указывали подошедшим офицерам на нужную дверь. Сидели клерки, не поднимая головы, указывали они карандашами. Горожане же, много раз увидев шумно недоумевающих офицеров, спрашивающих о вербовке, мигом складывали дважды два. Да и Геневский не стеснялся заходить при всех в соседнею дверь в полной своей форме.
Попадали офицеры сперва к секретарю, который их записывал и проверял, по возможности, биографию. Затем уже старший начальник — Геневский или Штемпель — направлял добровольца в тот или иной полк, выдавал денежное пособие, а иногда и оружие со снаряжением, что удавалось достать. Кстати сказать, нередко и сами офицеры, а то и обычные граждане, жертвовали что-либо на армию — сдавали все в эту же «кассу»; там накопились значительные средства. Матвей на деньги не смотрел, скрупулезно и точно отправлял раз в две недели собранную сумку в действующие войска, надеясь, что донское командование ничего не перехватит. Он привык жить в небольших арендуемых комнатах и бо́льшую часть жалования тратил на сестру, о себе совершенно не заботясь.
День был жаркий, стекло чуть не плавилось от солнца, пробившегося через густую листву. Матвей снял китель и, помахивая на лицо фуражкою, нервно давил ложечкой лимон в кружке чая. В синем своем мундире он казался невероятно крупным, даже квадратным; но и в одной белой гимнастерке вид ротмистра оставался внушительным. Кабинет его был опрятен — чистый стол с аккуратными стопками нужных документов; картотечный шкаф для чистой бумаги, денег, личных дел, выдаваемых погон, полевых и административных карт — деревянный, низенький, несколько треснувший; вот и все, что было в этом пространстве. Напротив Матвея, упираясь спиной в дверь, сидел мальчишка-гимназист. Его наивные шестнадцатилетние глаза жадно просились в армию, только вот Матвею Геневскому никак не хотелось его в армию отправлять. Мальчишка этот был даже не юнкером, не кадетом, а лишь учащимся гимназии, но какой гимназии! — Минской мужской, которая в войну была переведена в Москву. Дело оказалось таким, что мальчишка неведомым образом убежал от зверств красной Москвы аж до Таганрога, а о родителях своих говорил следующее: отец был добровольцем, а мать жила в Тирасполе.
Геневский не мог понять, как мать, зная, что ее сын-дурак ошивается в местах для него не приспособленных, может проживать в другом городе, столько близком к Таганрогу. Геневский думал, что мальчишка врет, так оно, наверное, и было. Но сделать уже ничего не представлялось возможным: гимназист был столь поэтично-патриотичным, что угрожал застрелиться на сем же месте, если его не запишут в армию. Револьвера у него, конечно, не было. Матвей Геневский записал данные на этого «патриота», тот соврал, что ему семнадцать. Согласно законам Российской Империи, он был годным для поступления на службу. Геневский, скрепя сердце, подписал документы с направлением мальчика не в действующую армию, но сначала на ускоренные курсы. Мальчик, получив документ, был чудовищно рад. Только вот курсов пока никаких не было. Были лишь арендованные на средства «сберкассы» комнаты в гостиницах, где гимназист мог жить какое-то время. А там, вероятно, действительно откроют курсы или вернут школу прапорщиков.
Не успев договорить прощальной напутственной фразы (Геневский, конечно, знал, что мальчика увидит вновь — тот придет возмущаться отсутствию обещанных курсов), Матвей был прерван звуком мощного удара двери той самой сберегательной кассы. Через мгновение открылась и дверь вербовочного отделения, но человек проигнорировал настойчивого секретаря и прошел прямо в кабинет Геневского. Это был Пишванин.
Но каков он был!
Черные, косо обрубленные пучки бороды, казалось, росли даже на носу. Та самая гимнастерка, в которой он в апреле бежал из Орла, была порвана местах в десяти, неумело залатана и разорвана вновь. Кожа на одном сапоге лопнула, словно от стоградусной жары, а на другом стала до того тонкой, словно ее срезали скребком. Мешок, залатанный куда старательнее, свалился на пол у двери, оскаленное лицо смягчилось; Пишванин, заперев свои алмазнокаменные глаза воспаленными веками, вновь открыл их, встал во фронт и прижал руку к порезанной фуражке без козырька.
— Господин ротмистр, прапорщик Пишванин прибыл для записи в добровольцы!
Повисло молчание. Геневский смотрел на офицера недоуменно, но с интересом, а вот гимназист пришел в сущий восторг — он сразу понял, что Пишванин прошел немалый путь до этого места.
— Что ж вы, сударь, и секретаря пробежали… — озадаченный Геневский встал и, прищурившись от пробившихся солнечных лучей, оглядел вошедшего внимательнее. — С боями к нам пробивались?
— Никак нет, господин ротмистр. Пешком по красным тылам, но без боев. Патронов не было.
— Сколько же вы шли?
— Не могу знать, не было ни календаря, ни сил считать дни. Полагаю, что полтора месяца. Я не помню числа, когда покинул Орел.
— Из Орла!.. — воскликнул мальчик, но тут же понял, что делать ему здесь уже нечего, а потому с поклоном удалился. Пишванин дал ему дорогу.
— Уберите, наконец, руку от козырька, не утруждайтесь… — Геневский заметил, что козырька нет, но исправляться не стал. — Вы молодец, вы добрались, куда нужно. Прошу, садитесь, — Матвей указал рукой на стул и засуетился, в спешке достал нужные документы.
— Как я могу вас записать, господин прапорщик? — погоны у Пишванина на удивление были образцовые. Или он за ними невероятно следил, или, что вернее, убрал от греха подальше далеко, спрятал и надел только в Таганроге.
— Русской Императорской армии прапорщик, Александр Михайлович Пишванин, — бодро ответил офицер. Он уже разомлел на жаре и почуял себя в безопасности. Лишь на заре того дня летчик заметил вдалеке постройки, напоминающие город. Схватив за рукав прохожего крестьянина, шарахнувшего было в сторону от такого «красочного» офицера, Пишванин потребовал только одного: назвать город. Город был назван. Офицер был более чем счастлив. Белый. Белый город.
Он действительно два месяца мотался по селам и степям сначала Орловщины, потом Новороссии, терял железные пути, блуждал в степях и лесах, не знал названия рек, по которым шел. Тот поезд привез его в Елец, но там и встал. Красные по беспечности не нашли его вовремя, когда разбирали мешки, так что Пишванин вновь успел удрать и вновь подстрелил кого-то с горящей во лбу звездой. Вырвавшись из красного Ельца, он страшно заплутал. Но по природной своей немногословности, застенчивости, а сейчас и крайней осторожности не спешил спрашивать дороги и заходить в деревни за провизией или одеждой. Спал он под деревьями, ел, что найдет в пути или, в крайнем случае, просил еды у встретившихся в дороге путников, показавшихся ему людьми честными. Так он и перебирался по долгим слякотно-грязным дорогам, терпел голод, холод и неудобство; не имел ни запасной одежды, ни патронов. Он бережно хранил свои награды, полученные от Государя, и страстно верил — он доберется. И он добрался.
— Я вас слишком не задержу, — Матвей вдруг проникся честным и глубоким уважением к этому прапорщику. Искренних чувств он проявлять не умел, но решил ему помочь всеми силами. — По какому роду войск имели честь служить на большой войне?