Истории, которые он рассказывал нам в этот вечер, были сбивчивы и не из удачных. Уайльд был не уверен в нас и испытывал нас. Он уделял своим собеседникам ровно столько своей мудрости или глупости, сколько они могли усвоить; каждому он подносил блюдо по его аппетиту; те, кто ничего не ждал от него, не получали ничего, кроме разве легкой пены; а так как он забавлялся этим, многие из тех, кто думал, что знают его, знали его лишь как amuseur[16].
Когда мы вышли в тот раз из ресторана, мои приятели пошли вперед, а мы с Уайльдом пошли за ними.
– Вы слушаете глазами, – сказал он мне несколько неожиданно. – Потому я расскажу вам одну историю:
«Когда Нарцисс умер, полевые цветы не могли прийти в себя от горя и просили ручей дать им капли воды, чтобы оплакать его.
– О, – сказал ручей, – если бы все капли моих вод были слезы, мне самому было бы их слишком мало, чтобы оплакать Нарцисса: я любил его.
– О! как тебе было и не любить его – его, который был так красив, – сказали цветы.
– Он был красив? – спросил ручей.
– Кому же лучше тебя знать это? С твоего берега склонялся он каждое утро и любовался своей красотой в твоих водах…»
Уайльд минуту помолчал…
– «Если я любил его, – ответил ручей, – то потому, что я видел в глазах его, когда он склонялся надо мной, отражение моих вод».
И Уайльд прибавил с гордым странным смехом: «называется эта история: “Ученик”».
Я уже говорил: для других у Уайльда была маска, чтобы удивлять, забавлять, иногда чтоб сердить. Он никогда не слушал других, и его мало интересовала мысль, если она не принадлежала ему. Если он не мог блистать один, он стушевывался. Он был с вами только тогда, когда он был с вами один.
И теперь, оставшись один, он сказал:
– Что делали вы со вчерашнего дня?
В то время жизнь моя шла очень однообразно и его не могло интересовать то, что я рассказывал о ней. Я все же рассказал об этом однообразном, и на лбу Уайльда появились складки.
– Только всего?
– Только всего.
– Но зачем же вы тогда рассказываете? Вы же видите сами, что это совершенно неинтересно. Есть два мира: мир существующий, о котором не говорят; его называют действительностью, потому что о нем не надо говорить, чтобы его понять. Другой мир – мир искусства: о нем надо говорить, потому что иначе он не будет существовать.
Жил однажды на свете человек, которого любили в его деревне за то, что он рассказывал сказки. Каждое утро он уходил из деревни и когда вечером возвращался, к нему сходились поселяне, утомленные дневной работой, и говорили:
– Ну, рассказывай, что видел ты сегодня?
– Он рассказывал: я видел фавна в лесу – он играл на флейте, а маленькие фавны танцевали.
– Еще что, рассказывай! – говорили люди.
– Когда я пришел к морю, я видел на волнах трех сирен, они расчесывали свои зеленые волосы золотым гребнем.
И люди любили его, потому что он рассказывал им сказки. Однажды утром он, как всегда, ушел из своей деревни, и когда подошел к морю, он увидал трех сирен, трех сирен на волнах, которые золотыми гребнями расчесывали свои зеленые волосы. И когда он пошел дальше, он увидел в лесу фавна, который играл на флейте танцующим сильфам… Когда он в этот вечер вернулся в деревню, его, как всегда, стали просить:
– Рассказывай, что ты видел?
Он сказал в ответ:
– Я не видел ничего.
Уайльд остановился на минуту, дал впечатлению рассказа улечься; и снова заговорил:
– Я не люблю ваших губ; они – такие, как у человека, который никогда не лжет. Я научу вас лгать, чтобы ваши губы стали красивы и подвижны, как губы античной маски.
Знаете ли вы, что создает произведение искусства и что – произведение природы? И различие между тем и другим? Потому что в конце концов нарциссы так же прекрасны, как любое произведение искусства, и что их отличает – не есть красота. Знаете ли, в чем различие?
Произведение искусства – единственно, неповторяемо, оно – всегда. Природа же не создает ничего длящегося, и всегда повторяется, чтобы не пропало ничего из созданного ею.
Нарциссов много, но каждый живет лишь день. И всякий раз, когда природа изобретает новую форму, она немедленно повторяет ее. Морское чудовище в одном море знает, что в другом море обитает его подобие. Но Бог создал в истории одного Нерона, одного Борджиа, одного Наполеона и этим самым он устранил какого-то другого, кого не знает никто; но что из этого! Важно то, что один вышел удачен! Потому что Бог создает человека, а человек создает произведение искусства.
Что Оскар Уайльд считал себя призванным быть глашатаем, я мог убедиться не раз.
Язычника Уайльда тревожило и мучило Евангелие. Он не мог ему простить его чудес. Для него произведение искусства – языческое чудо: христианство похитило чудо у язычества. Всякий здоровый художественный ирреализм требует в жизни убежденного реализма.
– Когда Иисус вернулся в Назарет, – рассказывал он, – Назарет так изменился, что он не узнал своего города. В его дни Назарет был исполнен скорби и плача: теперь город смеялся и пел. И когда Господь вступил в город, он увидал рабов, несущих цветы, которые спешили вверх по белым лестницам мраморного дома. Он вошел в дом и увидел в яшмовой зале, на пурпурном ложе одного, на чьих волосах был венок из красных роз и чьи губы были красны от вина. И Господь подошел к нему сзади, коснулся плеча его и сказал ему: «Почему ты живешь так?» Человек обернулся к Нему, узнал Его и сказал: «Я был прокаженный, и Ты исцелил меня – как же мне жить?»
И оставил Господь дом тот и пошел снова на улицу. И вскоре увидал он одну, чье лицо и платье были разрисованы, и ноги обуты в жемчуг. И за ней шел молодой человек, медленно, крадучись, как охотник, и одежда его была двуцветная, и в глазах его горело желание. И лицо женщины было, как пленительное лицо божества. И прикоснулся Господь к руке юноши и сказал: «Зачем ты смотришь на женщину такими глазами?» И юноша обернулся, узнал Его и сказал: «Я был слеп, и Ты дал мне видеть. На что же смотреть мне?»
И приблизился Господь к женщине: «Путь, по которому ты идешь, путь греха; зачем ты идешь им?» И узнала Его женщина и сказала Ему: «Путь, по которому я иду, веселый путь, и Ты сам простил мне грехи мои». Почувствовал здесь Господь печаль в сердце своем и захотел покинуть город. И когда он вышел за город, на краю дороги сидел юноша и плакал. Господь подошел к нему, коснулся кудрей его и сказал ему: «О чем ты плачешь?»
И юноша взглянул на Него, узнал Его и сказал:
– Я был мертв, и Ты пробудил меня от смерти. Что же мне делать, как не плакать?
* * *
Как-то утром, однажды Уайльд показал мне статью, где его приветствовал какой-то тяжеловесный критик за то, что он «одевает свои мысли в форму красиво вымышленных историй».
– Они думают, – начал Уайльд, – что все мысли рождаются на свет голыми… они не понимают, что я не могу думать иначе, как рассказами. Ваятель не передает свои мысли посредством мрамора: он прямо думает в мраморе.
Уайльд верил, что жизнью художника правит особый Рок и что мысль сильнее человека.
– Есть, – говорил он, – два рода художников: одни предлагают ответы, другие вопросы. Надо знать, принадлежишь ли к тем или к другим, потому что тот, кто спрашивает, никогда не бывает тем, кто отвечает. Есть произведения искусства, которые еще ждут, чтоб их поняли, потому что они дают ответы на вопросы, которые еще не поставлены, ибо вопрос часто ставится «безмерно позднее ответа».
И он сказал еще:
– Душа рождается старой в теле; чтобы она стала молодой, тело должно состариться. Платон – это юность Сократа…
Затем я не видал Уайльда целых три года.
* * *
Вместе с успехом Уайльда на сцене рос упорный слух о его странном поведении; он заставлял одних возмущаться и смеяться, других не возмущаться вовсе; при этом говорили, что Уайльд не делает тайны из своей жизни, что он даже не стесняясь говорит о ней: смело – по мнению одних, цинично – по мнению других, аффектированно – по мнению третьих.