Смирение выросло из меня самого, и потому, я знаю, оно явилось вовремя. Оно не могло явиться раньше, но не могло и поздней. Если бы кто-нибудь сказал мне об этом раньше, я не поверил бы. Если бы мне дали его, я уклонился бы. Но я нашел смирение сам, и потому буду хранить его. Иначе я не могу. Оно – единственное, что хранит в себе зачатки жизни, зачатки новой жизни для меня; это – Vita Nuova.
Во всем свете это самое чудесное. Его нельзя добыть, разве – когда откажешься от всего, что называешь собственностью. И только когда все потеряешь – узнаешь, что обладаешь им.
Теперь, когда я убежден, что во мне есть смирение, я вижу ясно и отчетливо, что надо мне делать, что должен я сделать непременно.
Если я говорю так, мне нечего пояснять, что я не разумею здесь никакого внешнего закона, никакого веления. Я отрицаю их существование. Теперь я – еще больший индивидуалист, чем когда-либо был им.
Все мне представляется совершенно ничтожным, если оно не исходит изнутри души. Я ищу новый способ выражать себя. Это – единственное, что меня занимает.
И первое, что я должен сделать, это освободиться от малейшей злобы на мир. Я совсем разорен, у меня нет ни дома, ни угла. Но бывают на свете вещи еще более ужасные, чем это.
И с чистым сердцем могу я сказать, что готов скорее ходить за милостыней из дома в дом, чем выйти из тюрьмы с чувством злобы на мир. Если в домах богатых я не получу ничего, мне подадут бедные. Кто много имеет, тот часто алчен. Кто мало имеет, тот всегда готов поделиться.
Мне было бы все равно – спать летом в прохладной траве, а зимой искать приюта в теплом, густом стоге сена или под навесом большого овина, – лишь бы только в моем сердце жила любовь.
Все внешнее в жизни кажется мне теперь не значащим ничего. Из этого ясно, до какой степени индивидуализма я дошел, или, быть может, еще со временем дойду; ибо путь длинен, и тернии там, где иду я.
Я знаю, конечно, что просить милостыню на большой дороге – не мой удел; и если бы я ночью лежал в прохладной траве, я стал бы писать сонеты к луне.
Если я покину тюрьму, Робби будет ждать меня там, за тяжелыми воротами с железными столбами. Для меня он является символом не только своего личного расположения ко мне, но и расположения ко мне многих других. Кажется, я получу столько, что буду в состоянии прожить на это по крайней мере года полтора; и если я тогда не буду писать прекрасных книг, все-таки я буду в состоянии читать прекрасные книги. Есть ли на свете большая радость? Затем, по всей вероятности, воскреснет мой творческий дар.
Если бы на свете у меня не было больше ни одного друга, если бы ни один сострадательный дом не раскрыл бы передо мной дверей, если бы мне пришлось взять котомку и облечься в лохмотья последней нищеты – все же, пока у меня нет жажды мести, жестокости и презрения, – я могу смотреть в глаза жизни спокойней и уверенней, чем если бы тело мое было одето в пурпур и тонкое полотно, но душа больна ненавистью.
И я, наверное, не встречу препятствий. Кто истинно жаждет любви, тот для себя найдет ее всегда.
* * *
Мне нечего, конечно, говорить, что задача моя еще не кончается здесь. Иначе она была бы сравнительно легка. Впереди будет еще тяжелей.
Мне придется взобраться на кручи, еще более высокие, пройти по ущельям, еще более темным. И все это должно исходить от меня самого. Ни религия, ни мораль, ни разум не могут мне помочь никаким образом.
Мораль мне не поможет. Я – прирожденный антиномист. Я из тех, что созданы для исключений, а не правил. Я знаю, что неправда заключается не в том, что человек делает, а в том, чем человек становится. И нужно хорошо это помнить.
Религия мне не поможет. Пусть другие верят в невидимое, я верю в то, что можно видеть и осязать. Мои боги живут в храмах, воздвигнутых человеческой рукой, и мое Евангелие пополняется и совершенствуется в границах действительного опыта – быть может, даже слишком, ибо, подобно большинству или даже всем тем, кто ищет себе небо на земле, я на земле нашел красоту неба и ужасы ада.
Когда я думаю о религии, мне кажется, я охотно основал бы орден для тех, кто не может верить.
Орден можно было бы назвать «Братством Неверующих». Там, на алтаре, где не горит ни одна свеча, священник, в чьем сердце нет мира, свершал бы службу неосвященным хлебом и чашей, в которой нет вина.
Чтобы все было праведно, все должно быть религией.
И агностицизм должен бы иметь свой ритуал, как и вера. Это учение посеяло своих мучеников, оно должно пожинать своих святых и каждый день благодарить Бога за то, что Он сокрыл себя от человеческих глаз.
Но, будь то вера или агностицизм, – ничто внешнее не должно существовать для меня. Чем бы оно ни было, его символы я должен создать сам. Духовно – лишь то, что создает себе свою собственную форму. Если я не найду этой тайны в своей груди, я не найду ее никогда; и если я уже не обладаю ею, она никогда не будет моей.
И разум мне не поможет тоже. Он говорит мне, что законы, чьей жертвою пал я, лживы и несправедливы, что система, от которой я страдал, лжива и несправедлива. Но я должен как-нибудь согласовать эти два понятия так, чтобы они стали для меня истинными и справедливыми.
Как в искусстве человек отдается лишь тому, чем в отдельный момент представляется ему отдельный предмет, так происходит и в области этического развития личности.
Моя задача – в том, чтобы все, что ни случится со мной, обратить себе в добро.
Дощатые нары, внушающая отвращение пища, грубые веревки, которые нужно щипать на паклю, пока пальцы не станут бесчувственными от боли, унизительные обязанности, которыми начинается и кончается день, резкие окрики, которых, как видно, требует обычай, отвратительная одежда, делающая страдание смешным, молчание, одиночество, стыд – все эти испытания мне надо перевести в область духовного.
Нет ни одного телесного унижения, чтоб мне не нужно было стараться возвысить его до уровня духовности.
Я хотел бы обрести возможность сказать просто и без аффектации: в моей жизни были два великих поворотных пункта: первый – когда отец мой послал меня в Оксфорд, второй – когда общество послало меня в тюрьму.
Я не хочу сказать: это лучшее, что могло случиться со мной, – это слишком звучало бы горечью по отношению ко мне самому. Я предпочел бы сказать или услыхать, как про меня говорят: он был столь типичным сыном своего времени, что в своей извращенности и благодаря своей извращенности все добро своей жизни преображал он в зло, а зло своей жизни – в добро.
Но все, что говорю я сам или что говорят обо мне другие, – все это не значит ничего. Но вот – то главное, что мне предстоит, что я должен выполнить, прежде чем будет разбит, уничтожен и не завершен короткий остаток моей жизни: все, что было причинено мне, я должен растворить в себе, сделать частью себя, принять все без ропота, страха и возмущения. Половинчатость – величайший порок. Все, что осуществилось до конца, – законно.
* * *
Когда только что началось мое заключение в тюрьме, некоторые советовали мне постараться забыть, кто я. То был пагубный совет. Лишь в сознании, кто я, находил я себе отраду.
Теперь другие советуют мне, когда я выйду на свободу забыть, что я когда-нибудь был в тюрьме. И я знаю, это было бы такой же роковой ошибкой. Тогда всю жизнь меня бы преследовал невыносимый стыд, ибо все, что так же дорого мне, как всякому другому: красота солнца и луны, чередующаяся роскошь времен года, музыка рассвета и молчание долгих ночей, дождь, что струится сквозь листву, роса, что скользит по траве и серебрит ее, – все это стало бы запятнанным для меня и потеряло бы свою целительную силу и ту радость, что оно расточает.
Сожалеть о своих испытаниях – значит остановить свое развитие. Отрекаться от своих испытаний – значит влагать ложь в уста собственной жизни. Это все равно что отрекаться от своей души. Ибо как тело принимает в себя всевозможные вещества, и среди них обыкновенное и нечистое, как и то, что освящено священниками или видениями, – и превращает все это в ловкость и силу, в игру красивых мускулов, в формы прекрасного тела, в волнистость и цвет волос, губ, глаз, – так и душа имеет свои функции питания, и то, что само по себе – пошло, жестоко и унизительно, может она обратить в благородные порывы и страсти, полные глубокого смысла. И больше того: именно здесь найдет душа самый возвышенный способ развернуться и раскроется в совершенстве через посредство того, что вначале имело оскверняющую или разрушительную цель.