Никуда мы его везти не стали. Поезд как раз тормозил у полустанка. Ночного, захолустного, непонятно, зачем здесь вообще останавливаться скорым. Но для нас место подходящее.
Так с кляпом и провели мы пленного мимо проводника, которому, угрожая всеми карами ОГПУ, повелели откусить себе язык, а заодно и закопать память. Не было ничего. Не видел. Не знает. И не скажет. Проводник проникся.
На платформе стоял станционный смотритель, или как они называются, с сигнальным жезлом в руках. На нас он внимания особого не обратил. Стоял, дремотно покачиваясь и рискуя заснуть стоя или рухнуть, как сноп под порывом ветра, прямо в объятия Морфея. Правильно, ночь же на дворе, приличные люди давно спят. А не такие приличные, вроде нас, тянут куда-то пленного на откровенный разговор.
За полустанком очень удачно расположились крутой склон, овраг, внизу которого текла речушка. Там же были камешки, осока и прочие радости сельской жизни. Главное, до населенного пункта не донесутся крики, ежели в них будет необходимость.
Туда мы и направились, освещая свой путь карманным фонариком. Эту английскую игрушку Кречетов всегда таскал с собой. И теперь она нам сильно пригодилась – без нее в овраге можно было переломать ноги.
Нашли ровное место. Усадили на землю пленного. Там я и вытащили кляп из его рта.
Это как затычку вытащить из бочки – тут же наружу хлынет ее содержимое. Чем бочка полна, то и польется. Тут полились нечистоты в виде отборных ругательств. Даже неприятно как-то. Вроде интеллигентный человек благородной профессии. И такой низкий язык.
Кречетов даже обиделся, когда стали расписывать в грубой форме его родословную. Он умело и болезненно ткнул пленника сапогом по ребрам со словами:
– Заткнулся, шваль.
Потом добавил еще разочек – не по злобе, а чисто для вразумления и закрепления условного рефлекса. Пленник заткнулся. Значит, рефлексы у него работают. И он боится. Во всяком случае, опасается еще раз получить по ребрам – их не так много, на всех недоброжелателей не напасешься. Ну а нам его страх на руку. Мы за него как за ниточку потянем.
– Ты зачем меня пришить хотел, пень еловый? Сойти тихо не мог? – поинтересовался я, присаживаясь на колено. Кречетов же посветил фонариком в его бесстыжие глаза.
Я думал, этот тип начнет сейчас петь сладкоголосую песнь о том, что принял меня за вагонного вора и бандита, поэтому чисто в целях защиты, обороны, наведения вселенской справедливости и счастья напал на меня со спины. Ну или на крайний случай сочинил бы, что он сам вор, хотел завладеть чемоданом. Главное, что он не враг народа, и претензии к нему только у милиции, но никак не у ОГПУ. Однако заморачиваться он не стал, потому как понимал, насколько это бессмысленно. И просто объявил:
– А чтобы одной чекистской мразью меньше стало.
– То есть ты мой личный враг, – удовлетворенно отметил я. – Будем исходить из этого… К делу. Вопросы обычные, стандартные, сам их знаешь. Имя, организация, явки, задание, агентурная сеть, пути заброски в СССР. Расскажешь тихо и спокойно, по-домашнему, как добрый враг своему близкому врагу?
– Ничего ты от меня, чекистская мразь, не добьешься, – прохрипел Француз.
– Знаете, мой добрый друг, – наш отец-основатель Дзержинский был категорически против радикальных методов дознания. Осуждал рукоприкладство и был, конечно, прав. Вот только обострение классовой борьбы, кулаческий бандитизм и повсеместное вредительство давно списали нам этот грех.
Мне всегда как-то неудобно было жесткими методами выбивать показания. Во мне совершенно непонятным образом просыпалась дремлющая стеснительность, которая, впрочем, быстро уступала место азарту и ощущению близости цели. Ну и простое осознание – перед тобой враг, который если не сдается, его уничтожают, как он уничтожил бы твою чекистскую невинную персону. Так что нет места сантиментам! Будем действовать сурово, грубо и зримо, как писал мой не слишком любимый, но, несомненно, значительный современный поэт Маяковский.
Так что дальше точить лясы я не стал. А просто присмотрел на этой туше болевую точку. Да и саданул по ней сложенными пальцами. Не опасно для жизни и здоровья, но очень неприятно.
Подождал, пока он отдышится. Потом нагнулся, взял контрика за мизинец. И деловито уведомил о нашей дальнейшей программе:
– Будем отрезать тебе по пальцу. А потом и другие части тела. К утру ты еще будешь жив, но от тебя мало что останется. Ощущения ждут непередаваемые.
И стал сгибать его пальчик. Что-то в нем треснуло. Руки эмиссара были стиснуты веревкой крепко, так что разорвать путы и освободиться он не мог. А пальчик гнулся все сильнее, грозя щелкнуть, как сухая ветка, да и обломиться.
Я рассчитывал на долгую и неприятную процедуру, хотя в ее итоге и был уверен. При экстренном допросе рано или поздно сдаются все. Но эмиссар поплыл как-то подозрительно быстро и прошипел гадюкой подколодной:
– Оставь! Поговорим!
Я его предупредил, что врать не стоит. Убедительно так предупредил. С еще одним ударом в нервный узел.
Мне было стыдно. Но мои нежные чувства были залечены добрым и откровенным разговором. Как я его и просчитал, Француз не относился к племени упертых фанатиков. И он трясся за свою шкуру, как простой смертный. Значит, достигнем взаимопонимания.
Он начал колоться. С толком и расстановкой. Вполне осознанно и подробно.
И по мере этого его стона, который ныне песней зовется, росло понимание – я опять вляпался во что-то липкое по самое не хочу. А ведь я уже давно жду спокойствия, размеренности, душевного равновесия и совсем не ищу приключений. Вот только приключения исправно находят меня. На всю мою мускулистую борцовскую шею.
По окончании беседы я уже отлично представлял, во что она для меня выльется.
Она в то самое и вылилась…
Глава 6
«И вечный бой, покой нам только снится…» Этот стих про меня. И еще про тот самый вечный бой, который от меня всю мою жизнь не отходит ни на шаг. Иногда он нацепляет трагическую маску, сопровождается кровью, потерями и чувством опустошения в итоге. А иногда похож на анекдот. Вот прям как сейчас, на Верблюжьей Плешке.
– Ну ты чего, понял, куда тебе глядеть нельзя, дядя? – вызывающе, сам в себе подогревая праведную ярость и непримиримость, а также пытаясь отделаться от несвойственной настоящим героям дрожи в коленках, вещал «Ромео».
Подкатили ко мне с далеко не мирными и даже враждебными намерениями аж трое доблестных воинов московских подворотен. Хотя скорее двое. Сам «Ромео» был задохликом, хоть и долговязым, с длинными руками и хоть каким-то, но воспитанием. А вот ассистентов он себе подобрал на загляденье, похожих, как братья, – приземистых, массивных, в одинаковых телогрейках и валенках, с многочисленными царапинами на костяшках пальцев от кулачных забав. А еще с непременными фиксами на месте зубов, с которыми пришлось расстаться в бесчисленных потасовках.
Вот он какой, театр абсурда. Сидишь себе в логове, затаившись, весь такой законспирированный, плетешь грандиозные планы, участвуешь в противостоянии разведок и мировых держав, осуществляешь головоломные агентурно-оперативные комбинации. И на фоне всего этого личностного величия тебе норовит испортить жизнь, здоровье и все планы какая-то микроскопически мелкая шушера, шантрапа, разложившийся городской пролетариат, то есть сокращенно гопота, как их недавно начали называть.
Хотя «Ромео» гопотой можно было бы назвать с большой натяжкой. Так-то он товарищ сознательный и активный. Не черт с болота, а профсоюзный общественник на фабрике «Дереводело». Говорят, пользуется там у народа даже некоторым уважением благодаря крикливости и полному отсутствию тормозов, что в глазах окружающих делает из него защитника народных чаяний. Судя по всему, его уважали даже гопари, которые готовы были за него сейчас отмутузить заезжего наглого франта. Да они вообще готовы постоять за правое дело – а то «приезжают тут всякие, наших девок на сеновале зажимают». Хотя девка была и не их. И далеко уже не девка. Но это детали, а важен священный принцип – наше не трожь и по нашей улице вразвалочку гоголем не ходи.