Мысли о земле, о жизни в станице завладевают мною всё больше, – я как утопающий, завидев хворостину, устремился к ней.
Являлись и другие мысли: поехать на Тракторный к директору завода Протасову, но тут же и думал: «Там тоже райком партии и тоже бдительные секретари».
Комнату перегородил портьерой, устроил себе нечто вроде кабинета. По утрам не вставал, как раньше, а ждал, когда Надя уйдёт на работу, а тёща с детьми гулять. Принимал душ, завтракал и садился в кресло, читал. Газеты меня не интересовали, читал книги, всё больше воспоминательные. Почти каждый писатель проживал жизнь непростую, встречал на своём пути не только трудности, но и такие препятствия, которые казались неодолимыми. Как-то так получалось, что писатель только и выковывался в преодолении препятствий. И Пушкин, и Лермонтов, и Тургенев, и Горький… Особенно же наши, жившие недавно: Бунин, Куприн, Булгаков… А скольких попросту убили? – Блок, Есенин, Маяковский, Павел Васильев… Господи! Да что же это такое? И чего же стоят на этом фоне мои стенания? Я ведь ещё и первого шага к писательству не сделал, а уж столько претензий. Да что она такое, моя жизнь? Чем отличается от жизни любого колхозника, рабочего, обывателя?.. На лётчика учился – не состоялся, артиллеристом стал – так это никакая не профессия, и журналист из меня вышел всего лишь военный, а сунься я в газету гражданскую, тотчас же и дух вон, окажусь неумёхой и ничегонезнайкой. Да иди-ка ты в жилуправление, нанимайся дворником, а не то, так и в самом деле – подавайся в станицу Качалинскую.
Вдруг почувствовал, как мышцы мои наливаются энергией, в голове ясно и уверенно потекли мысли… Я надел белую рубашку, новенький галстук и лучший свой костюм – тёмно-коричневый, с красной ниткой. И пошёл на остановку автобуса. Скоро я прибыл на метро Киевскую; здесь недалеко была первая моя квартира, – отсюда пешком через Киевский мост подался на улицу Арбатскую, а здесь свернул в Трубниковский переулок. Почему я в него свернул и, вообще, почему я сюда приехал, я не знал, и почему уверенно и бодро устремился в глубь этого тихого столичного уголка, сохранившего, как и многие другие закутки Москвы, своё старое имя, я и сейчас не могу объяснить, но только на самой середине переулка у себя за спиной я вдруг услышал громкий оклик:
– Иван!
Оглянулся. Ко мне с распростёртыми руками идёт Костя Самсонов, редактор журнала «Гражданская авиация». Улыбка до ушей, карие глаза слезятся – то ли от радости, то ли ещё по какой причине. Стиснул меня в объятиях.
– Сколько же лет мы с тобой не виделись? Наверное, с того дня, когда тебя забрал к себе Сталин. И ведь ни разу не позвонил. Вот что значит дружба, если она не подкреплена взаимным интересом. Подвалился под бочок к сыну Владыки – и уж сам чёрт тебе не сват.
– Да бросьте вы, Константин Иванович! Я такими слабостями не страдаю. Вы редактор, а я рядовой журналист – не хотел мозолить вам глаза.
Он был старше меня лет на десять и в оные времена приходил к нам в «Сталинский сокол», и я готовил его статьи в печать, расцвечивал, старался делать их интересными, и они становились вдвое больше. Костя потом приглашал меня в ресторан, чтобы хоть таким образом поделиться гонораром, но я всегда отказывался. Писал он часто, писал скучновато и был рад, когда мы вместе с ним превращали его статью в очерк. Потом собрал их вместе и напечатал книгу. И подарил её со словами: «Иван! Спасибо тебе. Ты сделал из меня писателя». И всё хотел как-то отблагодарить, но я, конечно, решительно отверг все эти его посягательства.
Костя меня любил и просил, чтобы я его называл на ты, но я не хотел фамильярничать с таким важным и большим человеком.
– Где ты теперь? Устинов сказал, что демобилизовался и нигде не работаешь. Я на него насыпался: как же так! Дали затоптать лучшего журналиста? Надо же вернуть его в армию!
– Спасибо, Константин Иванович, за заботу, но я отказался. Хочу устраиваться в гражданской журналистике.
– В гражданской? Ты с ума сошёл! У тебя фронтовой опыт, знания авиации, да «Сталинский сокол» – это же твоя стихия. Ну, а если к Устинову не хочешь – иди ко мне. Дам тебе высокую зарплату, лучшую должность; будешь писателем при журнале. А?.. Соглашайся. И по рукам. Сегодня же подпишу приказ.
Я молчал. Проходили мимо двухэтажного особняка, на котором у входа на синем небесном поле красовалась вывеска: «Журнал ГУ ГВФ „Гражданская авиация“.
– Что такое ГУ? Ах, да: Главное управление.
Прошли на второй этаж – в кабинет редактора. Костя попросил секретаршу сварить кофе, принести конфет.
– Так что же ты молчишь? Беспривязное содержание: хочешь пришёл на работу, хочешь нет. Бесплатный билет на самолёт – лети куда угодно. И за границу – тоже. А?.. Соглашайся!
– Нет, Константин Иванович, спасибо вам за сватовство, но я невеста плохая, порченая: я исключён из партии. Не хочу осложнять вам отношения с начальством, а главное – с партийными органами.
Костя сник; его, как горевшую спичку, вдруг потушили. Он-то, конечно, знал, что такое быть исключённым из партии. Глухо спросил:
– За что?
– Не объяснили. Более того, исключён был в год смерти Сталина, а сообщили три года спустя, как вернулся в Москву. Где-то документы завалялись, не прислали в Румынию, а то бы и там не дали служить.
– Ясно, старичок. У нас на флоте в подобных случаях говорили: ша, братцы, не будем делать волну. Они тебя исключили, а мы восстановим. Поработаешь немного – восстановим. Я не из тех, кто отступает. На фронте хоть и не был, в гражданской авиации служил, но знаю: побеждают только те, кто наступает. Завтра пойду к маршалу, буду говорить с ним. А ты пиши заявление.
– Нет, Константин Иванович, не хочу эксплуатировать ваше хорошее ко мне расположение.
– Ну, а это разговор не мужской. Ты когда мне помогал, не считался ни со временем, ни со своими силами, а я, видишь ли, кого-то буду бояться. Нет, Иван, ты из меня бабу не делай, да я ради друга на всё пойду. Люди мы русские, и ты об этом не забывай. Пиши заявление!
Двинул в мою сторону листок бумаги. Я написал.
– Ну, вот. Паспорт есть?.. А служебное удостоверение?
– Ещё не отобрали. И даже пропуск в ЦК партии есть.
– Клади на стол все документы, и я поеду к маршалу. Сейчас же поеду.
– А кто у вас начальник? Я что-то не знаю.
– Маршал авиации Жаворонков, мужик трусоватый, всё на ЦК оглядывается, ну, да постараюсь его обломать. А не то скажу: «Тогда ухожу в отставку. Я не из тех, кто способен бросить товарища в беде».
На следующий день Костя мне рассказал, что вот эта его последняя фраза и решила все дело.
– Маршал никак не соглашался, говорил, что отношение к окружению Василия Сталина – это высокая политика, не подчиниться ей, значит, пойти против Хрущёва. Я тогда поднялся и торжественно произнёс эту фразу. Ну, маршал дрогнул, подошёл ко мне, положил руку на плечо. Мирно, по-отцовски проговорил:
– Ну, ну – ты остынь, Костя. Я ведь тоже подлецом-то никогда не был. И к Васе относился хорошо. А что ты так бьёшься за товарища, ценю. Я и сам такой, из той породы, что и Чкалов, Громов, Водопьянов. Зачисляй своего товарища, а если на нас бочку покатят – отобьёмся. Лётчики так и должны поступать.
Костя при этих словах даже прослезился; он был человеком сентиментальным, втайне пописывал стихи, любил музыку и был способен на крепкую мужскую дружбу. Вынул из стола приказ, подал мне. Я читал: «…назначить специальным корреспондентом журнала с окладом в 350 рублей».
– Будем ждать от тебя шесть очерков в год. И за каждый выплачивать по 400–500 рублей. В итоге зарплата, как у министра.
В сердце моём клокотала радость, мне хотелось обнять Костю, как во младенчестве я обнимал маму. Но я старался быть сдержанным, крепко пожал ему руку.
– Спасибо, Константин Иванович, такого подарка я ещё не получал ни от одного человека.
По коридору второго этажа он повёл меня в угловую комнату, тут строители производили ремонт.
– Твой кабинет. С месяц будут ремонтировать, а потом займёшь его. Пока же… посидишь в гадюшнике.