Затем он обнаружил вдруг, что жидкость перестала питься. Глотаемая, она не пошла вниз, а, плотным комом закупорив горло и рот, без позыва и усилия изверглась обратно всем этим хранящим форму рта комом, блестя под луной, дробясь, уходя в бессчетные шорохи росных трав. Он опять приложился. Опять горло закупорило, из углов губ поползли два ледяных ручейка, опять ком извергся целиком, серебрясь, блестя, раскалываясь вдребезги, а он, отдышавшись, остудив зев прохладой воздуха, держал пред собой бутыль и говорил ей:
— Ничего. Опять повторим. Покоришься, дашься попить — тогда перестану.
В третий раз наполнил рот и едва успел опустить бутыль, как снова хлынуло, сверкая, и опять он хватал прохладный воздух, пока не отдышался. Старательно заткнул бутыль кочерыжкой и стоял, отдуваясь, моргая, кидая длинную одинокую тень на склон и дальше — на путаность и беспредельность всей охваченной мраком земли.
— Ладно, — промолвил он. — Просто я недопонял. Это знак, что уже помогло до конца. Теперь порядок. Больше мне не надо ни капли.
В окне горела лампа; он прошел выгоном, миновал серебристо и черно зияющий песчаный ров, где мальчишкой играл жестянками из-под табака, ржавыми железками и цепками от упряжки, а случалось, и настоящим колесом, миновал огород, который мотыжил веснами — под теткиным надзором из кухонного окна, — пересек голый, без травинки, двор, где барахтался и ползал, когда не умел еще ходить. Вошел в дом, в комнату, вступил в свет и стал у порога, незряче откинув голову и на согнутом пальце неся бутыль.
— Дядя Алек сказал — вы хотели, чтоб я зашел.
— Не просто чтоб зашел, — ответила тетя, — а что бы остался и мы могли тебе помочь.
— Мне хорошо. Мне не надо помощи.
— Надо, — сказала она. Встала со стула, подошла, ухватилась за руку, как вчера у могилы. И, как вчера, рука под пальцами была как из железа. — Ох, надо! Когда Алек вернулся и рассказал, как ты среди дня ушел с работы, я поняла почему, поняла куда. Но оно ж тебе помочь не может.
— Уже помогло. Теперь мне хорошо.
— Не лги. Ты всегда говорил мне правду. И сейчас говори.
И он сказал. Голос, собственный его голос, неизумленный, непечальный, спокойно прозвучал из груди, что огромно и тяжко вздымалась и, еще минута, начала бы задыхаться и в этих стенах. Но минуты он здесь не пробудет.
— Нет, — сказал он. — Не помогло мне.
— И не поможет! Ничего не поможет, только он один! Его проси! Ему расскажи! Он хочет услышать и помочь тебе!
— Если он Бог, зачем ему рассказывать. Он и так знает, если он Бог. Ладно. Вот я — стою здесь. Пусть же сойдет и поможет.
— На колени! — воскликнула она. — На колени и проси его!
Но не колен его раздался стук, а шагов. Послышались и ее шаги за спиной в коридоре, и голос ее донесся с крыльца: «Спут! Спут!» — через пестрый от луны двор бросая вдогонку имя, которым звали его в детстве и юности, прежде чем он стал Райдером — балансером на бревнах — для товарищей по работе и для безымянных и безликих негритянок и мулаток, которых походя брал до дня, когда взглянул на Мэнни и сказал себе: «Хватит валять дурака».
В часу первом ночи он подходил к лесопилке. Собака исчезла. Куда и когда, он не помнил. Ему мерещилось, будто он запустил в нее порожней бутылью. Но бутыль и сейчас была в руке, и не порожняя, хотя всякий раз, когда прикладывался, две ледяные струйки лились на рубаху и комбинезон, он так и шел, окутанный яростным холодом влаги, что и после того, как переставал глотать, не обретала уже вкуса, крепости и запаха. «И потом, — подумал он вслух, — швыряться в него я не стану. Пинка дать могу, если заработал и не отскочил вовремя. Но швыряться, калечить пса — нет».
По-прежнему с бутылью в руке, он вышел на поляну, постоял среди немо высящихся лунно-белесых штабелей. Прямо под ногами лежала, ровно стлалась тень, как прошлой ночью; покачиваясь, помаргивая, он обозрел штабеля, бревноспуск, груду приготовленных на завтра бревен, котельную — тихую, выбеленную луной. Порядок. Он опять шагает. Впрочем, нет, не шагает, а пьет холодную, быструю, безвкусную жидкость, которую не требуется глотать, и неясно, куда она льется. Но это неважно. А теперь он шагает, и бутыль исчезла из рук, а куда и когда — опять не помнит. Он пересек поляну и прошел под навесом котельной — не остановившись, перешагнув возвращающую во вчера незримую петлю тенет времени, — к дверям кладовой, где в щелях огонек фонаря, взлетают и падают живые тени, где бормоток голосов, глухой щелк и россыпь игральных костей; гремит его кулак о запертую дверь, гремит и голос:
«Откройте. Это я. Я змеей ужаленный — насмерть». Отворили, вошел. Кружком на корточках все те же — трое с подачи бревен, трое-четверо пильщиков, ночной сторож-белый, на полу перед сторожем кучка монет и замусленных бумажек, в заднем кармане у сторожа тяжелый пистолет, а тот, кого зовут Райдером, кто Райдер и есть, встал над ними, покачиваясь, помаргивая, в неживую улыбку сведя лицевые мышцы под упорным взглядом белого.
— Потеснись, игроки, потеснись. Я змеей ужаленный, и мне отрава нипочем.
— Ты пьян, — сказал белый. — Убирайся вон. Ну-ка, нигеры, открой кто-нибудь дверь и покажи ему дорогу.
— Порядок, босс. — Голос звучит ровно, моргают красные глаза над застывшей улыбочкой. — Я не пьяный. Это меня доллары качают, к земле гнут — вон их сколько.
Подсел, помаргивая, продолжая улыбаться в лицо сидящему напротив сторожу, положил на пол перед собой остальные шесть долларов от субботней получки и, продолжая улыбаться, смотрел, как кости переходят по кругу из рук в руки, как сторож кроет ставки и кучка грязных, захватанных денег перед ним растет медленно и верно, как сторож мечет, как всегда успешно, беря подряд две удвоенные ставки, а третью, пустяковую, отдав; а вот и до него дошел черед, и кости укромно постукивают, гнездясь у него в кулаке. Он выбросил монету на середину.
— Ставлю доллар! — Метнул и глядел, как сторож подбирает оба кубика и затем шлет ему обратно. — Пускай двойная. Я змеей ужаленный. Мне все нипочем. — Метнул, и в этот раз один из негров возвратил ему кости щелчком.
— Пускай двойная. — Метнул, нагнулся вперед одновременно со сторожем и схватил за руку прежде, чем тот дотянулся до костей, и оба застыли на корточках, лицом к лицу, над кубиками и монетами, лицо негра окаменело в мертвой улыбке, левая рука сдавила сторожево запястье, голос ровный, чуть ли не почтительный: — Мне и мошенство нипочем. Но другим ребятам… — Пальцы сторожа судорожно разжались, вторая пара кубиков стукнулась о пол, легла рядом с первой, сторож вырвался, вскочил, завел руку назад — за пистолетом.