– Сказать по правде, месье, – ответил жандарм, – её обвиняют в трёх или четырёх тяжких преступлениях. Речь идёт о грабеже, убийстве, поджоге, но уверяю вас, что я и мой товарищ никогда прежде не сопровождали преступника с большей неохотой: это существо – такое кроткое и кажется таким честным.
– Даа, – сказал месье де Корвиль, – разве мало промахов в наших нижних судах. И где же она совершила свои преступления?
– На постоялом дворе в трёх лье от Лиона. Её в Лионе судили, сейчас она отправляется в Париж для подтверждения приговора, а после возвратится в Лион, где её казнят.
Мадам де Лорсанж, которая в этот миг приблизилась и услыхала этот рассказ, тихо донесла до месье де Корвиля своё желание услыхать из уст самой девицы историю её несчастий, и месье Корвиль, в котором возникло сходное желание, сообщил сопровождавшим эту девицу, что хотел бы пообщаться с нею и сказал кто он такой. Полицейские не препятствовали. Порешили ночевать в Монтаржи. Спросили простую комнату, в соседней расположились жандармы. Месье де Корвиль поручился за арестованную, её развязали, и она зашла в комнату Месье де Корвиля и мадам де Лорсанж. Охранники поужинали и улеглись спать. И когда эта несчастная немножко подкрепилась, мадам де Лорсанж, которая не могла с собой справиться, такой в ней вызвала интерес эта девица. Наверное, она сказала себе в душе: с этим несчастным существом, быть может, невинным, обращаются как с преступницей, в то время как вокруг меня всё цветёт благополучием – вокруг меня, которой наверно, больше подходит быть на её месте. Как только она увидела, что девица немного отошла и успокоилась, обласканная всячески, увидала интерес к ней проявленный, мадам тут же к ней подступила и попросила рассказать, как она, девица такой наружности и честного, достойного вида, оказалась в погибельных обстоятельствах.
–Как мне рассказать вам историю моей жизни, мадам, – воскликнула прекрасная злосчастница, обращаясь к графине, когда это самый ужасный пример того, как несчастья преследуют невинность. Это всё равно что обвинить Божье Провидение, пожаловаться на него, – вот настоящее преступление! Как я могу посметь…
Слёзы так и покатились из глаз этой бедной девицы. Поплакав какое-то время, она начала свой рассказ такими словами.
– Вы позволите мне скрыть своё имя и происхождение, мадам, не будучи выдающимся, оно было честным, и я не предназначалась судьбой тем унижениям, из которых проистекли мои злоключения. Я потеряла своих родителей ещё совсем девочкой, и я верила, что с той малостью, которая была мне оставлена, я сумею занять в жизни честное место, и постоянно отвергая бесчестие других, я не заметила, как проела ничтожные крохи мне доставшиеся в наследство. И чем бедней я становилась, тем сильней меня презирали. И чем сильней мне нужна была помощь, тем слабей становилась надежда получить её, верней, тем чаще мне предлагались бесчестье и позор. Из всех бедствий, что я претерпела в ту несчастливую пору, из всех ужасных предложений, какие мне были сделаны, мне достаточно рассказать, что случилось со мной у месье Дюбурга, одного из самых богатых откупщиков столицы. Меня к нему направили, как к человеку, чья репутация и богатство могли бы с уверенностью смягчить мой жребий. Но те, кто мне давали этот совет, либо хотели обмануть меня, либо не ведали про бездушие этого человека и развращённость его нрава. После двух часового ожидания в его передней, меня, наконец, ему представили. Месье Дюбург, лет сорока мужчина, только что вставший с постели, был завёрнут в просторный халат, который едва ли прикрывал срамной беспорядок: его готовились причёсывать. Он отослал своего слугу из комнаты и спросил у меня, чего я хочу от него?
– Увы, месье, – ответила я ему, – я бедная сиротка, которой нет ещё четырнадцати лет, и которая познала уже все оттенки несчастья.
И я ему перечислила все свои злоключения, трудность найти место, ужас положения, связанного с тем, что в поисках этого места, я уже успела проесть то немногое, что у меня было, позорные отказы, даже затруднения, какие у меня были в поиске работы в бутике или на дому, и надежду, какая у меня была, что он мне поможет в моей жизни.
Выслушав меня с достаточным вниманием, месье Дюбург спросил меня, всегда ли я была благоразумна.
– Я не оказалась бы ни в такой нищете, ни в таком затруднении, месье, если бы я перестала быть благоразумной.
– Дитя моё, – сказал он мне на это, – и какого же положения ты взыскуешь у богатства, которому ничего не даёшь?
– Обыкновенной служанки, месье, я ничего другого не прошу.
– Польза от такого ребёнка, как ты в качестве служанки – невелика и не требуется в этом доме; это не то что мне нужно. Ни твой возраст, ни манеры не годятся, чтобы быть служанкой. Но ты могла бы, будь твой ригоризм нравов не такой нелепый претендовать на честный жребий у любого человека свободных нравов. Именно в эту сторону тебе и надо клониться: эта добродетель, которую ты так выставляешь, мало пригодна в этом мире. Будешь ею кичиться стакана воды не подадут. Разве можно ждать благотворительности от таких людей как мы, которые, так сказать, меньше всего предрасположены, и что вызывает в нас одно отвращение. Мы любим получать что-нибудь за наши деньги, покидающие карман. А что такая крошка, как ты, может дать в уплату за предоставленную помощь, как не уступить целиком во всём, чего от неё хотят?
– О, месье, неужели в сердцах людей больше нет ни чести, ни милосердия?
– Очень мало, крошка, очень мало. Теперь избавились от этой мании обязывать других бесплатно: у гордости, хоть и есть минутное тщеславие, – нет более химерического и скоропроходящего, чем эта радость гордыни, так что её заменили на реалии поощутимей. Так, к примеру, от такой девочки как ты, неизмеримо лучше в качестве уплаты воспользоваться всеми удовольствиями, какие свободные нравы могут нам принести, нежели упиваться гордостью от милосердия и благотворительности. Репутация человека либерального, благодетеля, щедрого, не стоит для меня самого легкого удовольствия, какое ты мне способна доставить. Мнение, с каким согласны почти все люди в моём вкусе и моего возраста. Ты после поймёшь, голубушка, как это хорошо, что я тебе помог понять необходимость такого послушания во всём, что мне хотелось бы от тебя получить.
– Какое жестокосердие, месье, какое жестокосердие! Неужели вы не боитесь, что небо вас накажет за это?!
– Послушай, несмышлёныш, небо меня меньше всего интересует на свете; меньше всего мы беспокоимся о том, нравится небу то, что мы делаем или не нравится. Разумеется, в той мере в какой небо имеет над людьми власть, мы воздаём уме ежедневную хвалу без особой дрожи, хотя, конечно, наши страсти во многом лишаются очарования, если они не нарушают повеления этого неба, иль то, по крайней мере, в чём убеждают нас глупцы, является таковым. Что, в самом деле, лишь одна иллюзия оков, в кои нас хочет заковать самообман.
– Позвольте, месье, с такими взглядами, надо убивать несчастных.
– Разумеется! И сколько тому примеров, их ненужности в одной только Франции. Правительство, которое мыслит большими размерами, мало стесняет себя в отношении отдельных людей – лишь бы всё устройство продолжало вертеться.
– И вы думаете, дети будут уважать такого отца, который так с ними обращается?
– Что делать отцу, у которого переизбыток детей; как поступать с любовью тех, кто лишь ему в обузу?
– Тогда их надо душить в колыбели, при рождении.
– Не исключено, однако оставим эту схоластику политиканов, в которой ты не должна ничего понимать. Зачем жаловаться на судьбу, которая целиком в твоей власти?
– О, праведное небо, но какова цена!
– Цена химеры, вещи, которая не имеет иной цены нежели та, что приписывает ей твоя гордыня… но и это оставим, займёмся только тем, что касается здесь лишь нас двоих. Ты так носишься с этой химерой невинности, не правда ли, а для меня она пустое, так что я оставлю тебе это богатство. Служба, какой я тебя обяжу, и за которую ты получишь честное вознаграждение, далека от бесчинств и совсем иного свойства. Я прикреплю тебя к моей гувернантке, и ты ей будешь помогать и каждое утро в моем присутствии либо эта женщина, либо мой камердинер совсем по-другому используют тебя…