Утренняя заря или вечерняя. Коли не думать про стороны света, время суток и глядеть не дольше мгновения, так и не угадаешь, что есть что, – день ли грядёт, либо ночь спускается по ступеням сумерек. Это как с жизнью, – есть только то, что теперь, в это самую минуту, и ничего боле.
Возрадуешься солнышку, оно сполна твоё, не заметишь его, вот и обойдёт светило тебя сторонкой. Других, приметливых, – и обогреет, и укажет им дорогу на тёмном нашем пути, почтит обыденность, а тебя-то ровно и не случилось. Ни в тот день, ни в тот раз, ни в тот час.
Разве не обидно? Ещё как! С досады напортачишь в судьбе больше положенного на твою долю.
Сорвавшись с перламутровой створки ракушки луны, розовая жемчужина солнца сияет живым теплым светом на шее рассвета. Краше её только улыбка любимого тебе в ответ, взгляд собственного ребёнка, прищур матери под козырьком мятой ладони через окошко.
И пускай это было уже упомянуто не раз, – что ж с того. Счастья не бывает чересчур, даже если умеешь уважить всякое на него указание, видимый едва намёк.
Утренняя заря или вечерняя? Какая разница! Лишь бы сбились они со счёта и сбывались, как можно дольше. Рассветы непохожи один на другой, каждый новый закат старается выказать свой собственный характер. Нам ли с ними тягаться. Мы просто люди, успеть бы найти своих, своё, раздать данность и ещё добавить немного сверху. От себя.
Не короче жизни
Скачет белка с ветки на ветку, как указатели часов с деления на деление. И стрелки дрожат, и ветви, и капли дождя на них, а белка, знай, отмахивает времечко от себя хвостом, будто сор. И в том самом мусоре и дупло её с бельчатами , и зимние стужи, и летний зной, и мамкино тёплое брюшко с каплями вкусного молока.
Мысь6 серая вся, подстать пасмурному дню, коли б не ждать белки, да не знать про её житьё-бытьё, так и не заметишь, решишь – померещилось, моргнулось не вовремя.
Точно в такие вот, насквозь мокрые дни, вспоминается, как лихо перемогали мы усталость и простуду в геологической партии, сплошь состоящей их комсомольцев и беспартийных.
Потроша витой, поросячий хвостик чеснока и закусывая им же, вечерами мы делились друг с другом планами переустройства мира на сочинённый только что манер.
Извинь, что выписывалась регулярно и без счёту «для протирки оптических осей», точно такой же использовали в те годы лёгководолазы для дезинфекции загубников, стоял в громадной бутыли, подпирая угол жилого вагончика и подозрительно скоро испарялся даже при закрытом горлышке.
Для сугреву, от простуды, извинь был хорош и так, а к выходному дню приготовляли нечто более изысканное, а именно – хлорофилловку, добавляя в жидкость для цвету и вкусу всякой травы. Обыкновенно рвали любую, что произрастала поблизости и попадалась под руку.
В те дни под руку некстати попался зверобой, чем изрядно подпортил не только праздничный день, но и всю последующую рабочую неделю. Как оказалось, сия волшебная травка ведёт себя неоднозначно, попадая в мужеский организм, разгоняя в нём неведомые доселе страсти. А так как геологическая партия не подразумевала в своём составе дам, то справляться с создавшимся двусмысленным положением пришлось сугубо мужским способом. Сперва все передрались по выдуманным наспех причинам, после побратались с невиданным доселе жаром, а так как забыться сном никто так и не смог, отправились к речушке, что находилась верстах десяти от лагеря. Река была достаточно холодна, дабы суметь спустить излишек заячьей крови7 бродившей в нас, но кроме стыда, снедавшего после довольно долго, мы запомнили на всю жизнь… то чувство всесилия и беззаботности, которое питает человечество в пору его взросления и невольно простирается на вечность.
И несмотря на то, что мы повели себя не как учёные мужи на полевых работах, а как воспылавшие к одному предмету юнцы, смущение и замешательство, с коим шёл под руку тот день, кажется теперь одним из тех, которые, как скоро не пролетал бы, остаются с человеком навсегда.
А долго ли то «навсегда» или коротко… Не короче жизни, по-крайней мере, или чуть длиннее, иногда…
Ужин седьмого ноября…
Застолье после демонстрации седьмого ноября… Это вам не банальный семейный ужин после долгой прогулки в выходной день, хотя и в нём немало приятности. То трапеза, когда нехитрый винегрет и сытые хлебным мякишем биточки с мятым картофелем лишь малая уступка физиологии, для подкрепления сил после марша под знамёнами родной страны. Не хотелось расставаться, понимаете ли, друг с другом, рушить чувство единения с миром, с гражданами той необъятной страны, где все равны и горе, и в радости…
Приятный детскому уху скрип воздушных шариков, запах согретого рукой деревянного древка маленького флажка, на котором, также, как и на большом, что несут, упершись в плечо, старшие товарищи, – звезда и скрещенные в нерушимом единстве молот и серп. Совсем рядом, из соседней нестройной, но дружной колонны демонстрантов, запевают «Там вдали за рекой…»8 , и ты подхватываешь песню звонким от волнения голосом, но замолкаешь, смутившись вдруг, и тут же слышишь, протестующее многоголосие: «Пой же, не останавливайся! Чего ты! У тебя хорошо получается!»
И с лицом краснее знамени, продолжаешь петь, и чувствуешь, как смыкаются подле людские воды, приникают всё ближе. И от этой, набирающей силу волны, хочется смеяться и плакать.
Так – каждый раз, в каждое седьмое ноября.
Становясь старше, ты говоришь родителям, что пойдёшь на демонстрацию с друзьями, хотя в самом деле – шагаешь совершенно один, ибо жаждешь ощутить это непередаваемое чувство единства вновь. В любом из людских потоков тебя встречают по-родственному, – с улыбкой протягивают цветок гвоздики или просят разрешения приколоть выпущенный специально к этому дню значок, на котором непременный маленький красный бант, отблеском пламени всё тех же знамён, что пылают над городом, стекаются лавой по улицам к главной площади страны. Она не только в Москве. Она – везде, в прямом смысле этого слова.
С трибуны раздаётся «Слава советским труженикам!», и люди, отзываясь сердечным «Ура!» нисколько не лукавят, они именно таковы, ведь это их руками строится страна, её заводы и города, их жизнями заплачено за мирное небо над головой.
А когда остаются позади приветствия, обращённые ко всем, как к тебе лично, пусть они ещё не заработаны, но сказаны, имея в виду будущую честную жизнь, ты идёшь, и рукой, с зажатым в ней красным флагом, прижимаешь к груди воздушный шарик. Ноги гудят непомерно, а привязанный к древку шарик рвётся из рук, торопит, дабы тебе успеть на тот самый ранний ужин седьмого ноября. Без тебя не начнут. Дождутся.
Там собирались все те, с кем теперь ты можешь поговорить только мысленно, и задавая свои бесконечные вопросы, прислушиваешься к скрипу ветвей на ветру, пытаясь угадать ответ…
– Слава… – Несмело шепчут они, а ты отвечаешь, по-прежнему не стыдясь никого:
– Ура! Ура! Ура! – Только слёз теперь куда как больше, нежели радости. Или с годами их всё труднее сдержать? Не знаю. Может быть. Но всё равно, – Ура!
Главное в жизни
Склонившись над немытой давно раковиной, от которой пахло парикмахерской, я считал розовые капли, что бесшумно капали из носу на отбитую местами эмаль. Которую ночь я не спал, пытаясь подготовиться к вступительным экзаменам в институт, и вот – досиделся до того, что почти без остановки носом идёт кровь.