Несмотря на профессорское звание, присвоенное Звереву за выслугу лет, – а я думаю, за подготовку исключительных кадров, – он вел в консерватории только младшее отделение, и все его ученики, в том числе и мы, его воспитанники, дойдя до старшего отделения, переходили к другим профессорам.
Таким образом, Скрябин, Кенеман, Кашперова, Самуэльсон и я перешли к Сафонову; Рахманинов, Максимов и Игумнов – к Зилоти, а Корещенко – к Танееву…
* * *
Говоря обо всем, что нас окружало, нельзя умолчать о нашей Alma mater, то есть о самой консерватории, в стенах которой расцвело так много ярких дарований.
Здание консерватории в годы нашего учения находилось в глубине двора за оградой по той же Большой Никитской улице (ныне улица Герцена). Боковые флигели существовали в виде отдельных небольших корпусов. В левом из них помещался склад крымских вин князя Воронцова-Дашкова, у которого, между прочим, это здание было приобретено для консерватории в 1878 году за 185 тысяч рублей. В правом – к улице помещался небольшой нотный магазин, а со двора – квартира, в которой до 1881 года жил основатель и первый директор консерватории Н.Г. Рубинштейн.
По количеству учащихся, которые тогда обучались в консерватории, помещение это, пожалуй, отвечало своему назначению, если бы не «концертный» зал (он же оркестровый, хоровой и оперный класс), который мог обслуживать только закрытые ученические вечера, самостоятельные ученические концерты и иногда камерные собрания Музыкального общества. Классы в первом и втором этажах были довольно большие, с высокими потолками, а в третьем – с совсем низкими. В общем все помещение своей опрятностью, чистотой и спокойно-деловым уютом производило очень хорошее впечатление…
* * *
Несмотря на то что Рахманинов, Максимов и я учились у разных профессоров, мы продолжали жить у Зверева. Кружок наш не распадался, и мы по-прежнему собирались по воскресеньям.
В это время мы по рекомендации Зверева начали понемногу сами давать уроки, причем неизменно пользовались его методическими указаниями и советами, время от времени демонстрируя перед ним наших учеников.
Хотя Зверев как педагог никакого непосредственного отношения к нам теперь не имел и мы пользовались уже гораздо большей свободой, тем не менее мы продолжали считаться с его мнением, дорожили им и безусловно слушались его.
Зверев любил нас, как родных. Часто, в особенности во время тяжелой болезни, когда он все вспоминал о смерти, он говорил нам:
– А вот я почему-то уверен, что, когда помру, вам будет меня жалко. Вы будете плакать. Только не нужно этого! Лучше, когда судьба столкнет вас вместе за бутылкой вина, – выпейте за упокой моей души.
В период жизни у Зверева, когда мы как ученики перешли к другим педагогам, когда стали уже сами давать уроки и зарабатывать на свои мелкие расходы, Звереву и в голову не приходило брать с нас за наше содержание деньги. Скажу больше – у нас было полнейшее основание считать, что предложением ему денег мы бы глубоко его оскорбили. В этот период мы были значительно больше предоставлены себе, но всецело из-под его наблюдения все же не выходили. Теперь все его внимание было сосредоточено на приобщении нас к высшим образцам музыкальной культуры путем посещения оперы, симфонических, камерных и других концертов.
…Мы с Лелей Максимовым (какой это был чудный пианист!) жили у Зверева вплоть до окончания консерватории.
Рахманинов переехал от Зверева к своей тетке В.А. Сатиной немного раньше. На уход Рахманинова Зверев реагировал очень болезненно. Потрясающая сцена их объяснения и расставания навсегда врезалась в мою память: она носила чрезвычайно тяжелый характер. Зверев был взволнован чуть ли не до потери сознания. Он считал себя глубоко обиженным, и никакие доводы Рахманинова не могли изменить его мнения. Нужно было обладать рахманиновской стойкостью характера, чтобы всю эту сцену перенести.
Основной и единственной причиной переезда Рахманинова от Зверева была полная невозможность заниматься композицией. В течение целого дня игра на фортепиано в квартире Зверева не прекращалась. Ведь играть нужно было всем троим, а сочинять, когда в соседней комнате играют, было для Рахманинова, конечно, невозможно. Зверев не хотел этого понять. Зверев был так обижен, вернее, считал себя обиженным Рахманиновым, что прекратил с ним всякое общение.
Прежние хорошие между ними отношения восстановились только после окончания Рахманиновым консерватории, когда была поставлена его опера «Алеко»[63]. Видя успех своего ученика и воспитанника, осознав свою неправоту, Зверев сам пришел к нему, крепко и горячо поцеловал его, и мир навсегда был между ними восстановлен.
По окончании мною консерватории на семейном совете, конечно, у Зверева, а не у моих родных, было решено, что я останусь в Москве. Так как осенью того же года мне предстоял призыв в войска на Кавказе, то на лето я поехал в Тифлис[64], где в это время жили мои родители. В Тифлисе я познакомился с директором музыкального училища Русского музыкального общества М.М. Ипполитовым-Ивановым, который предложил мне остаться в Тифлисе и поступить преподавателем игры на фортепиано в его музыкальное училище. Об этом предложении я поспешил сообщить Звереву, спрашивая его совета.
Так как Тифлисское музыкальное училище пользовалось блестящей репутацией и после Московской и Петербургской консерваторий считалось одним из лучших музыкально-учебных заведений в России, то Зверев не настаивал на моем возвращении в Москву, предоставив мне самому решение этого вопроса. Я остался в Тифлисе и заключил с дирекцией контракт на три года с «неустойкой».
Однако, прослужив в Тифлисе один год, я очень пожалел, что так рано посвятил себя педагогической деятельности. Мне захотелось еще самому поучиться за границей, поиграть – ведь мне был только двадцать один год. Я решил все честно объяснить директору музыкального училища М.М. Ипполитову-Иванову. Отзывчивый, чуткий и добрый Михаил Михайлович, каким он оставался всю свою жизнь, поняв и даже одобрив мое желание продолжать учиться, обещал оказать свою поддержку ходатайством перед дирекцией о расторжении со мною контракта без взыскания с меня неустойки. Свое обещание М.М. Ипполитов-Иванов выполнил. Но… у меня не оказалось материальных средств для поездки за границу.
Отец, на поддержку которого я рассчитывал, мне отказал:
– Зачем тебе ехать за границу? Разве тебе мало Москвы? Ведь ты уже окончил консерваторию и даже медаль получил, чему же ты еще учиться будешь?.. Довольно с тебя!
Полный разочарования, я, конечно, написал обо всем Звереву. К этому времени от Зверева, окончив консерваторию, уехал и Максимов. Новых воспитанников после нас у Николая Сергеевича уже не было.
Здоровье его к тому же как-то сразу пошатнулось. Тем не менее на мое письмо я очень скоро получил следующий ответ.
«Страшно рад, что тебе пришла в голову такая счастливая мысль: еще поработать. Педагогом сделаться успеешь. Отказ твоего отца меня нисколько не удивляет. Поезжай с Богом! Поучись! Пока жив – тебя не оставлю. Много дать не смогу, а сто рублей в месяц посылать буду».
Это было в 1893 году. Я поехал за границу, но воспользоваться поддержкой Зверева мне не пришлось.
Зверев умер[65]. После его смерти мы часто встречались с Рахманиновым и Максимовым. Постоянной темой наших бесед были воспоминания о нашем любимом старике. Во многом, что нам в детстве казалось обидным, во многом, в чем мы считали Зверева неправым, несправедливым, строгим и даже жестоким, мы усматривали теперь только любовь и заботу о нас. А над многим, от чего мы в детстве плакали, теперь искренне и весело смеялись.
Наши свидания всегда заканчивались исполнением его завета. За упокой его души мы выпивали по бокалу доброго вина.