«Там будет пресса, — думал Циннер, и перед его взором предстала журналистская ложа на процессе над Камнецом: люди в ней торопливо писали, а один набрасывал портрет Камнеца. — Теперь это будет мой портрет. Суд послужит оправданием долгих часов, проведенных мной на холодной площадке для прогулок, где я прохаживался взад и вперед, раздумывая, правильно ли поступил, что сбежал с родины. Каждое мое слово должно быть неоспоримым, мне следует ясно представлять себе; за что я борюсь, помнить, что дело не только в бедняках Белграда, а в бедняках любой страны». Много раз он протестовал против националистических взглядов воинствующей фракции социал-демократической партии. Даже их замечательная песня «Шагайте, славяне, шагайте!» была националистической — ее сделали гимном, несмотря на его протест. Ему было приятно, что паспорт в его кармане — английский, план в чемодане немецкий. Он купил этот паспорт в маленьком канцелярском магазине около Британского музея, хозяином его был поляк. Паспорт отдали ему за столиком в задней комнате, и худой прыщавый человек — имя его он уже позабыл — извинялся за цену. «Расходы очень уж велики, — жаловался он и, помогая клиенту надеть пальто, спросил машинально и без всякого интереса: — Как у вас идут дела?» Было совершенно очевидно, что он принимает его за вора. Затем хозяину пришлось пойти в магазин, продать номер французского неприличного журнала прибежавшему тайком школьнику. «Шагайте, славяне, шагайте!». Человека, сочинившего музыку, проткнули штыком около сортировочного зала.
— Тушеная курица! Жареная телятина! — продвигаясь по вагону, закричали официанты: они нарушили минутное молчание. Все вдруг сразу заговорили.
— Я считаю, венгры очень легко привыкают к крикету. В прошлом сезоне у нас состоялось шесть матчей.
— Это пиво ничуть не лучше. Мне просто хотелось бы стакан «Гиннеса».
— Я, право же, надеюсь, что этот изюм…
— Я люблю вас.
— Наш представитель… Что вы сказали?
— Сказала, что люблю вас.
Ангел тишины улетел, а экспресс, полный бодрого шума, стука колес, дребезжания тарелок, говора, позванивания бокалов, проносился мимо длинных рядов сосен и мерцающего Дуная. В кабине машиниста стрелка манометра показывала, как увеличивается давление пара, машинист повернул ручку регулятора, и скорость поезда стала больше на пять миль в час.
III
Корал Маскер минуту помедлила, стоя на железных листах перехода из вагона-ресторана в вагоны второго класса. Тряска поезда действовала ей на нервы, ее мутило, она не могла заставить себя пойти и взять саквояж из купе, где сидел мистер Питерс со своей женой Эйми. Забыв о грохочущем металле, о стуке буферов, она мысленно поднялась по лестнице в свою квартиру, закутанная в меховое пальто. На столе гостиной — корзина роз из оранжереи и карточка: «От любящего Карла», — она решила называть его так. Нельзя же сказать: «Я люблю тебя, Карлтон», а произнести: «Я обожаю тебя, Карл» — очень легко. Она громко засмеялась и захлопала в ладоши, внезапно поняв, что любовь — дело несложное, и вот из чего оно состоит: из чувства благодарности, подарков, привычных шуток, квартиры, служанки; и не нужно работать.
Она побежала по коридору, стукаясь то об одну стенку, то о другую и не обращая на это никакого внимания. «Явлюсь в театр, опоздав на три дня, и спрошу: „Могу я видеть мистера Сиднея Данна?“ Его швейцар — он, конечно же, будет турок — только пробормочет что-то сквозь кошачьи усы, поэтому придется самой пробираться по коридорам в гримерные, переступать через разбросанные в беспорядке пожарные шланги. Я засуну голову в общую гримерную, скажу: „Bong jour“[167] и спрошу: „Где Сид?“ Он в это время будет репетировать на авансцене, тут я выгляну из-за кулис, он увидит меня и спросит: „Кто вы такая, черт возьми?“ — отбивая такт, а „Девочки Данна“ все танцуют, танцуют и танцуют. „Корал Маскер“. — „Вы опоздали на три дня, что это значит, черт возьми?“ А я скажу: „Я просто заглянула к вам сообщить, что увольняюсь“». Но из-за грохота поезда ее слова, произнесенные с напускной храбростью, прозвучали как робкое хныканье.
— Извините, — обратилась она к мистеру Питерсу — он слегка переел за обедом и теперь дремал в углу, вытянув ноги поперек купе и преграждая ей путь.
— Извините, — повторила она; мистер Питерс проснулся и попросил прощения.
— Вернулись к нам? Правильно!
— Нет, я пришла за саквояжем.
Эйми Питерс, свернувшаяся на сиденье с мятной лепешкой во рту, вмешалась с неожиданной злобой:
— Не разговаривай с ней, Герберт, пусть забирает свой саквояж. Думает, слишком хороша для нас.
— Я только хочу взять саквояж. Чего вы расходитесь? Я и слова не сказала.
— Не волнуйся из-за пустяков, Эйми, — сказал мистер Питерс. — Нас не касается, как ведет себя эта молодая дама. Пососи еще одну мятную лепешку. Это все ее желудок. У нее несварение, — объяснил он Корал.
— «Молодая дама», скажешь тоже. Потаскуха.
Корал уже вытащила саквояж из-под сиденья, но тут же с силой опустила его на ноги мистера Питерса. Она уперла руки в бока и повернулась лицом к женщине, чувствуя себя очень опытной, уверенной в себе и решительной: их ссора напомнила ей о матери — та, подбоченившись, вступила в перебранку с соседкой, намекавшей на ее шашни с жильцом. В тот момент Корал превратилась в свою мать; легко, словно платье, она сбросила с себя то, чему ее научила жизнь — напускную изысканность театрального мира и осторожную манеру разговаривать.
— А сама-то ты кто такая? — Она знала, что это за люди: лавочники на отдыхе, едут в Будапешт с туристской группой агентства «Кук», это ведь немножко дальше, чем Остенде, дома они смогут похваляться, какие они заядлые путешественники, показывать яркие наклейки дешевой гостиницы на своих чемоданах. Раньше и на нее это произвело бы впечатление, но теперь она уже научилась не придавать значения таким вещам, не позволять себе пребывать в неведенье, быть проницательной. — С кем это ты разговариваешь? Я не какая-нибудь там ваша продавщица. Не из тех, кого вы водите к себе с заднего хода.
— Ладно, ладно, — сказал мистер Питерс, задетый за живое ее догадливостью. — Нет никаких причин для ссоры.
— Ах нет! А вы слышали, как она меня обозвала? Наверно, видела, как вы пытались подкатиться ко мне.
— Ну, понятно, он тебе не годится. Легкий заработок, вот чего ты хочешь. Не думай, ты не очень нужна нам в этом вагоне. Я-то знаю, где тебе место!
— Вынь изо рта эту штуку, когда разговариваешь со мной!
— На Орбакл-авеню. Ловишь мужчин прямо с поезда на Паддингтонском вокзале.
Корал рассмеялась. Это был театральный смех ее матери, он обычно призывал соседей прийти и посмотреть на схватку. От возбуждения пальцы Корал сжались на бедрах, она так долго вела себя примерно, правильно произносила слова, не хвасталась своими поклонниками, не говорила: «Очень приятно вас видеть!» Многие годы в нерешительности металась она между двумя различными классами и ни тому, ни другому не принадлежала, только театру; она потеряла врожденную простоту, но и естественная утонченность была ей недоступна. А сейчас она с удовольствием возвратилась к своим истокам.
— Не хотела бы я стать таким пугалом, даже если бы ты мне за это заплатила. Ничего удивительного — с таким лицом у любой живот заболит. Понятно, почему твой старик бегает от тебя на сторону.
— Ладно, ладно, дамы.
— Об тебя он руки марать не станет. Грязный еврейчик — вот все, чего ты стоишь.
Корал вдруг заплакала, хотя руки ее все еще рвались в драку, у нее едва хватило голоса, чтобы ответить:
— Не трогай его.
Однако слова миссис Питерс, словно тающий дымок воздушной рекламы, омрачили ее светлые надежды.
— Уж мы-то знаем — это твой ухажер.
— Дорогая моя, не огорчайтесь из-за них, — произнес за ней чей-то голос.