– А так! В саване нет карманов, и мне с собой не брать, вникай.
Белла Львовна насмешливо смотрела мне в глаза. Я испугалась ещё больше, но
все крупное тело Бэллы Львовны тряслось от смеха, а глаза оставались строгими:
– Вей з мир! Что ви хочите? Женщине в жизни надо все уметь и ничего не бояться, запоминай! Ничего и никогда, – громко повторила Рыжуха, – Нас побеждает страх, а не враги.
Когда же дело дошло до украшения кусочков бисквита кремом и вишенками из варенья, она, видя, как я старательно раскладываю начинку на каждый бисквит, примирительно проворчала:
– Приличная девушка из приличной семьи должна знать два языка: один до свадьбы, другой после. Ты обиду спрячь, учись! Умение готовить – первый и главный женский язык. Тогда и Всевышний, – она серьезно посмотрела в низкий потолок кухоньки и даже указала вверх своим корявым пальцем, – Тогда Всевышний смилостивится, и может, даст получше и побольше. И вот что я скажу: лучше шоб тебя проклинали, а не жалели, запоминай!
И я запомнила. До сих пор я знаю рецепт наизусть, хоть разбуди меня ночью. Могу испечь «Птифур» в любом месте, где можно достать муку, сахар, сметану, яйца и сливочное масло. Лишь бы была духовка, любая. Потому что теперь я знаю о духовках все. Белла Львовна была на высоте, и открыла мне секреты всех духовок мира, рассказывая истории три часа, пока мы готовили печенье. Потчевала ими, как своими вкусными варениками с вишней. Таких вареников, как у Рыжухи, я не ела даже в Киеве, на Крещатике, а там умеют готовить вареники.
К вечеру коробка с золотыми бликами на боках, была полна крошечных пирожных. Сверху лежала аккуратно вырезанная из бумаги салфетка в виде снежинки – невесомая и очень красивая.
Такие делались обычно к Новому Году. Ну и что? Красивая же, и это главное! Я чуть не плакала от счастья.
Белла вытирала красные, слезящиеся глаза мужским носовом платком и растроганно бормотала:
– Или я фасону не знаю? А гэзунд дип ин коп! (Дай бог здоровья твоей головушке)
Купив в книжном магазине тонкую бумагу и, написав крупно красным карандашом, «Я тебя люблю», пририсовав сердце, пронзённое стрелой, я положила записку сверху, на печенье.
В школе на празднике народу было много. После «монтажа» и концерта сели пить чай.
Когда я открыла коробку, по классу пронёсся вздох восхищения: маленькие кружочки и прямоугольнички на один зубок, украшенные разноцветным кремом с вишенкой сверху поразили всех.
Печенье было съедено до последней крошки. Галина Гавриловна поставила мне «пятёрку». Похвалы сыпались на мою счастливую голову. Бабушка сияла.
А когда вместе с бабушкой мы возвращались с праздника, я честно призналась, что печенье пекла Белла Львовна, а я только помогала. Бабушка не удивилась, а счастливо улыбаясь, сказала:
– Я догадалась. Её вкус сразу узнаешь.
И, продолжая счастливо улыбаться, добавила:
– Таких не делает больше никто. Только Белла. А теперь ещё и ты научилась.
Засыпая, я жалела только о том, что вместе с родителями не принимала поздравления толстая, добрая и прекрасная Белла Львовна по прозвищу Рыжуха.
Пустую коробку бабушка поставила на видное место в кухне. А утром долго смеялась, читая записку, лежавшую в коробке.
– Я почти не получала подарков, – тихо сказала она, – Этот – самый дорогой для меня.
Она прижала записку к груди.
– А ты говорила, что самый дорогой у тебя уже есть? – запальчиво возразила я, – А колечко из серебра с лиловым камушком? Ты его никогда не снимаешь.
– Это твой дед. Подарил перед войной. И теперь у меня два самых лучших подарка на свете, – бабушка отвернулась и вытерла глаза передником.
Засыпая, я всплакнула. Мне было жалко бабушку, прожившую долгую жизнь всего с двумя подарками.
Теперь в этой золотой коробке хранились старые тетрадки с первыми стихами, письма от друзей, школьные табеля моих детей и дорогие мне фотографии, чёрно-белые, сделанные не так, как принято сейчас – наскоро, айфоном, а настоящие – проявленные в тёмноте ванной.
Я неловко повернулась в тесноте комнатенки. Коробка упала, и фотографии рассыпались.
Я опустилась на маленькую скамеечку-стремянку: со старых фотографий смотрел другой мир – родной, почти забытый, но другой.
Я растерялась… В коробке жили истории из прошлой жизни, и та, давешняя, которая разбудила на рассвете. Снимки резко отличались от сегодняшних отсутствием придуманных поз и суеты, четкими черно-белыми контурами. Во времена моей юности, чтобы сделать фото готовились как на праздник.
Мой дед, да и все остальные мужчины перед походом в фотоателье шли стричься в парикмахерские, женщины делали прически, надевали нарядные платья, отглаживали костюмные пары. Пойти в фотоателье считалось важным событием. Потом долго ждали очереди, ждали, пока мастер выбирает положение и устанавливает, кто и где сядет, или подле кого встанет. Рассаживались, спорили, менялись местами и мучительно смотрели в глазок фотоаппарата, боясь закрыть глаза. А когда все уставали, раздавался очередной возглас фотографа: «Внимание, снимаю!» И через неделю фотографии были готовы.
За ужином, когда за столом собиралась вся семья, дед тщательно вымытыми руками открывал конверт с долгожданными снимками и в торжественной тишине передавал их бабушке.
Она долго вглядывалась в лица и выносила приговор: хорошо вышли или неудачно, и надо снова идти фотографироваться.
Я же видела в родных непривычно-чужое выражение или черты давно ушедших родственников, старинные фотографии которых любила рассматривать в альбомах. Но глаза на тех прежних фото и впрямь получались необыкновенными, наполненными чем-то значительным.
Я перебирала рассыпанные карточки из коробки, и время останавливалось. А я мчалась…
Шестнадцатилетняя девчонка с сомнениями, страхами и бесконечной верой в хорошее, летела по мосту длиной в 30 лет. И лишь успевала удивляться счастливым и горьким мгновениям, пережитым тогда. Может, для этого и нужно рассматривать старые фотографии, чтобы встретиться с собой, давешней?
Общий снимок 10-го «А» класса с выпускного школьного вечера лежал сверху и оглушил запахом только что сорванной сирени. На губах появился вкус клубники, собранной бабушкой в тот день мне к завтраку.
Я проснулась рано и немедленно подбежала к зеркалу. Ещё с вечера правый глаз покраснел и чесался. И по совету подружек я то и дело просила знакомых, встречавшихся по дороге в магазин, совать кукиш мне в лицо в надежде, что собирающийся сесть ячмень испугается и пропадёт.
Но не тут-то было. И утром, переливаясь всеми оттенками красно-синего, на глазу красовался здоровущий нарыв. Ему и дела не было до моего выпускного.
Ужас охватил меня с ног до головы. Было ясно, что с таким глазом идти на вечер – нельзя. Всё пропало. Я отчаянно рыдала, когда в комнату зашла бабушка и осмотрела глаз.
– И чего ревём? Подумаешь! Ноги-руки целы, голова на месте – уже хорошо.
Слёзы от этих слов полились водопадом. Но бабушка небрежно и даже насмешливо быстро прекратила извержение:
– Сделаешь хуже, – она внимательно осматривала мой глаз, – То-то будет картинка, если к такому глазу прибавишь красные глаза и нос.
Бабушка ласково вытерла мои слёзы передником и обняла. Я перестала всхлипывать и затихла.
– Идём завтракать? А? Есть очень хочется. Война войной, а обед по расписанию. Так говаривали мои солдатики, – шептала бабушка, а сама поднимала меня с постели, – А какие оладушки получились! Давай быстрей! Остынут! Или дед позарится. Он всё утро, как кочет возле курицы. Вон, какие круги нарезает! Мы обязательно что-нибудь придумаем!
И моя гениальная бабушка придумала.
– Тебе нравится Кутузов? – неожиданно спросила она, когда я, заканчивая с оладьями, с упоением поедала только что сорванную с грядки клубнику.
Я чуть не подавилась ягодой и уставилась на бабушку.
– Он кто? Полководец? Что ты имеешь в виду? – ошарашенно спросила я.
– А вот что.