Встал у «Советского спорта» и стал мониторить переулок: место тихое, обзор хороший; через полчаса он вышел с дополнительным пакетом и пошел к метро — и тут я его достал.
Подошел к нему на эскалаторе и в спину сказал: «Гражданин Либерман! Вы арестованы, как пособник сионизма!»
Он головы не повернул, но я заметил, что он жидко обосрался и, сходя с эскалатора, попытался скинуть пакет с мацой, которую получил от синагоги как пособник.
Я его остановил и сказал громко: «Вы в кольце, перестаньте, вы изобличены!» — и тут он увидел меня и позеленел, стал на меня шипеть, как гадюка, и даже два раза плюнул в меня, но я только смеялся.
Седьмое письмо Анне Чепмен
Доброго времени суток, дорогая Антуанетта!
Видел Ваши фотки в нескромном журнале, скажу Вам без обиняков — хороша, очень хороша, и в коже, и без; я сейчас уже не в строю, но пока еще не ослеп и понимаю, что такое хорошо и что такое плохо — так у Вас хорошо.
Я такое видел только у Кати из парткабинета; когда она меня приблизила, поиграла мной, а потом швырнула на гвозди, так что я спать не мог.
Две недели страдал, как Рахметов, но Роза моя меня спасла тогда — стала меня бить ремнем и бытовой техникой, когда ей признался, что Катин теплый бок манит меня уйти из семьи.
Вот такое со мной случилось в далеком 74-м году в городе Сочи, на семинаре по повышению качества новой техники в санатории «Шахтер», вот так коммунисты нас, беспартийных, ставили раком.
Я до сих пор помню теплый бок этой партийной сучки и золотые волосы — на всех, замечу, местах, натюрель, чистая львица, прости господи, неспетая песня моя.
Ну, это так, сегодня не об этом.
После моей шутки в метро с Либерманом он со мной не разговаривал, обиделся, и даже на обед со мной не ходил, но в конце недели вызвал меня в кабинет официально и, дверь поплотнее закрыв, начал издалека:
— Рома! Мы дружим с тобой десять лет, всякое у нас было, но подлости совершать с близкими людьми — это ту мач, — он любил иногда ввернуть импортные слова, показать, так сказать, свое превосходство надо мной; знал он, что я французский учил в школе и вузе, но, кроме сказки про мальчика Нильса и гуся, по которой я тысячи сдавал, ничего не знал; этот мальчик Нильс даже снился мне, когда я чуть в армию не загремел — три раза зачет сдавал по языку, а как сдать было, если в нашей вечерней школе за один алфавит пятерку ставили.
— Что с тобой происходит, Роман? Откуда ветер дует? Тора, кипа, ты куда собрался? Зачем тебе это превращение, Кафки начитался?
Жуком легче стать, чем евреем.
Я молчал, он продолжил:
— Я тебе как другу скажу, я не советую. Ты думаешь, что войти в другую реку просто, этот философ гребаный, который сказал про реку, мудаком был; хочешь веры — крестись, но к нам не надо, я тебе как внук раввина говорю: сменить веру — это как пол сменить, ты этого хочешь? Хочешь, чтобы у тебя сиськи выросли и каждый тебя имел во все места? Очнись, не делай этого.
Вот посмотри на Авдеева из лаборатории цепей. Ну какой он Авдеев? Все знают, что он фамилию жены взял, чтобы мимикрировать под представителя титульной нации, в партию вступил, военщину израильскую осуждает, анекдоты рассказывает только про Рабиновича и сам смеется громче всех. Стал ли он ближе русскому народу? Нет, Рома.
Висит он, как говно в проруби, ни вашим ни нашим, харю свою не спрячешь, ручки свои маленькие аппаратом Елизарова пролетарскими не сделаешь; живи в своей шкуре, Рома, против генов не попрешь.
Если ты выехать собрался, то тебя Роза вывезет на своей бабушке Рахили, вот тебе и транспортное средство в другую жизнь. Но не советую, там пустыня, ты скучать будешь, ну как ты без леса и речки, без тропинки своей и березового сока, которым щедро тебя поит Родина?
Я молчал, как коммунист на картине Иогансона «Допрос коммуниста». Сорокин предупреждал меня, что возможны провокации Моссада, Сохнута и Джойнт, и я твердо сказал Либерману:
— Знаешь, Яша, не твое это собачье дело, не брат ты мне, Каин, — и попер по полной программе, как в Талмуде. Либерман офигел, да так сильно, что к стулу прилип. Отбил я его атаку вражескую и вернулся на место рабочее, и кипу надел, и стал раскачиваться на стуле, как у Стены Плача…
И тут позвонил Сорокин и гордо сказал, что управление одобряет его план, так что завтра встреча в «Метрополе» с куратором американского направления.
Восьмое письмо Анне Чепмен
Добрый вечер, Аннушка!
Вы уже разлили масло на Патриарших?
Извините меня, дурака, это я так шучу; просто увидел Вас в программе «Время» с мандатом правящей партии и подумал: вчера без трусов в «Плейбое», сегодня с мандатом, чудны дела твои, господи.
Так вот, пошел я в «Метрополь» на встречу со своими кураторами из органов; волновался так, что Роза мне корвалолу налила и перекрестила — а тогда, Анечка, только интеллигенция крестилась в поисках смысла жизни, не вся, конечно, но были люди, особенно евреи.
Захожу я в ресторан и голову теряю: красота, Врубель, интуристы, пахнет вкусно и халдеи в белых смокингах летают по залу с серебряными подносами, а на сцене три бабы на арфах играют что-то элегическое, по-моему — Вторую сонату Брамса си-бемоль-мажор; тогда по радио каждый день классику передавали — не захочешь, а запомнишь, а теперь козлов каких-то крутят, противные они какие-то и петь не умеют.
Сорокин из-за спины прошелестел и с уханьем спящего филина шепнул идти за ним, привел в кабинет на втором этаже, и я увидел своего Штирлица.
Хорошенький такой румяный господинчик с бобриком седым, я таких много видел.
Они с заднего прохода в сороковом гастрономе с пакетами выходили в Фуркасовский переулок; у меня в этом гастрономе баба работала одна, я там тоже отоваривался, но редко, только когда от товарищей оставались невостребованные ими деликатесы — ну там командировки в дальние страны или второй свежести на списание.
Бобрик посмотрел на меня ласково и говорит: «Так вот вы какой… Ну-ну…»
От этого «ну-ну» у меня живот заболел, как школе в бывало у доски, когда стих не выучил.
Присел я, мне рюмочку налили беленькой, я махнул, грибок подцепил белый, и как-то отпустило.
Седой бобрик маслинку сжевал и сказал весомо, что наверху меня одобрили и заброска будет через три месяца.
— Готовьтесь, товарищ, не подведите Родину! — И исчез, не в дверь ушел, а прямо в стену прошел, как Коперфильд; я обалдел, я с Кио выпивал, но он такие штуки проделывать не мог, хотя выпивал хорошо и человек приятный.
Остались мы с Сорокиным тет-а-тет, он предложил не стесняться и наваливаться на еду и выпивку, я решил: поем отечественное, когда еще такое изобилие увижу; в эмиграции даже Ленин только пиво пил, а мне уж на карман много не дадут.
И я навалился. Все съел: и холодец, и солянку, и судачка, и котлету по-киевски, и окорок, и даже тарелку сыров на десерт умял, я ведь до этого только пошехонский ел.
Сорокин подождал, пока я с сыром закончу, а потом спросил резко, как хлыстом щелкнул: «Что у тебя по Либерману нового?»
Я, как тигр на шаре, на лапы встал, очнулся от дурмана сладкого и доложил стоя.
— Либерман вчера сотрудников мацой угощал, говорил, что тетка из Риги галеты передала. «Кушайте на здоровье», — говорил и улыбался гадко при этом, даже начальнику Первого отдела занес — видимо, отравить желал сталинского сокола, — высказал я свою версию, — не в буквальном смысле, а в идеологическом.
Сорокин губами пожевал виртуальную мацу и плюнул на ковер, не смог сдержаться.
— Ну, сука жидовская, Сахаров гребаный, мы тебе покажем мацу, когда время придет, — сказал резко, и я понял, что Либерман уже не жилец, и место его станет вакантным, и его займу не я, а Коптилин из Третьего отдела; и так горько мне стало, Аннушка, что я заплакал, а Сорокин сказал: — Не ссы! С задания вернешься — найдем место, мы своих не бросаем.