Чем дальше слушал ее Русачев, тем все более ощущал, как ворот гимнастерки сдавливает ему горло. Лицо его краснело, а голос становился глухим, сиплым.
– Скажите, а вам приходилось когда-либо спать под открытым небом в походах, под шинелью, мерзнуть, голодать вместе с мужем?
Валерия Кузьминична игриво вскинула брови:
– Это вы к чему, собственно говоря? Боевая романтика – не моя стихия. Я человек искусства… И кстати, когда он воевал в Финляндии, мы, к счастью, не были еще знакомы…
– А вот я со своей женой всю Гражданскую войну исколесил по полям, и на коне, и на тачанке… – И тут же, увидев, что его собеседница обидчиво поджала губы, оборвал начатый рассказ и тяжело вздохнул. Помолчав, продолжал более резко: – Не любили вы человека, с которым жили, вот что я скажу вам. Не были ему женой. Как бы на не утвержденной должности состояли при этом.
Валерия Кузьминична сняла перчатки, игриво похлопала ими по круглой коленке.
– Какая там любовь!.. Что же вы хотели, чтобы я любила этого алкоголика?
– Алкоголика?
– Вы сомневаетесь или просто меня разыгрываете? Да если хотите знать – мне теперь нечего скрывать, – он пил каждый день утром и вечером по стакану водки и, не закусывая, уходил на службу, а там разносил своих подчиненных.
– И это в служебные дни! – привстал и, глядя насмешливо, покачал головой Русачев. – Ну а как же тогда он пил в праздники?
– В праздники он напивался, как сапожник, в стельку… Канашов один способен выпить четверть водки. И тогда, боже мой, он невменяем… Сквернословит, все бьет, говорит, что во всей дивизии нет ни одного умного командира, что все бездарные и подхалимы. Сколько раз он направлял на меня револьвер и грозил застрелить…
Русачев, слушая о новых и новых семейных «преступлениях» Канашова, весь сжимался в пружину. Иногда ему хотелось остановить эту женщину, ошалевшую от ненависти к мужу, опровергнуть ее. Он понимал, что она говорит ложь и что она сама не верит во все это. Что пришла она к нему не из желания вернуть дорогого для нее человека, а привела ее сюда злоба на него, чувство лютой, не знающей удержу мести. И чем больше нагромождала она одну клевету на другую, тем яснее было для Русачева, что за человек сидит перед ним. И когда она наконец дошла до подлости, Русачев не вытерпел. Он поднялся с кресла и, побагровев, крикнул:
– Вон отсюда! Чтобы и духу твоего здесь не было!
Она испуганно взглянула на него, шарахнулась в сторону. Но у самых дверей, обернувшись, зло взглянула на него колючим, уничтожающим взглядом.
– Ах, так вы покрываете все его темные дела? Хорошо, я найду на всех вас управу! И на вас и на ваш политотдел.
– Вон отсюда! – снова рявкнул Русачев, уже теряя всякую волю над собой, и ударил кулаком по столу. Чернильница подпрыгнула и упала на пол, разбрызгивая фиолетовые капли на навощенном до блеска паркетном полу.
2
Придя домой после разговора с женой Канашова, взволнованный Русачев долго не мог найти себе места.
Марина Саввишна сразу отправилась в погребок, достала маринованных грибков, сделала салат и, налив стаканчик вишневой наливки, подошла к нему.
– Покушай, голубчик, – предложила она ласково, обнимая мужа и гладя его черные, подернутые нитями седины волосы.
Но Василий Александрович, даже не взглянув на нее, резко поднялся и заперся в своей комнате. В нем еще были слишком свежи воспоминания о самовольном переселении в новый дом, и он считал жену главной виновницей и заводилой.
Долго он сидел, закрыв глаза. Потом достал два пожелтевших от времени номера журнала, где была напечатана в тридцатые годы его статья о коннице в наступлении. И, наконец, вытащил из ящика стола вторую статью, отпечатанную на машинке. Ее вернула эта же редакция накануне Нового года. В ней он излагал свои мысли о коннице как одном из основных подвижных средств в современной операции. Редакция со многими положениями, выдвинутыми им, не согласилась, отрицая ведущую роль конницы в будущей войне, требовала от него кое-что обосновать, а отдельные места переделать. Он обиделся и не стал ничего исправлять. С каждым днем он все больше и больше относился с недоверием и даже боязнью ко всему, что могло поколебать его авторитет, заслуженно добытый в годы Гражданской войны.
А вскоре прибыл к нему в дивизию служить «баламут» Канашов. Русачев скрепя сердце терпел «новшества» и боялся, что этот «новатор» подведет его. И в то же время понимал: зажимать новое, что вводил Канашов в боевую подготовку и обучение войск, нельзя. Не раз он пытался разобраться, кто же такой Канашов: карьерист, ищущий личной славы, или действительно деловой командир с творческими наклонностями? Он не мог отказать Канашову в его неуемной энергии, умении видеть важное, но в то же время он считал себя обязанным сдерживать его «необузданные желания и порывы».
Первое время он был убежден, что Канашову с ним тягаться трудно. Ведь у него, Русачева, за плечами многолетняя армейская служба, боевой опыт Гражданской войны и у командования он на хорошем счету, его ценили, ему доверяли, считали одним из опытнейших командиров. А кто такой Канашов? Командир, хотя и не из молодых, но все же у него нет всех тех качеств, которыми обладал он.
Время шло, и Русачев начинал понимать, что весь его авторитет и особенно его опыт Гражданской войны теряют свое былое значение, а сам он отстает от жизни.
Остро это он почувствовал с приходом в дивизию Канашова.
Прошлой осенью после тактических учений начальник боевой подготовки округа вызвал к себе Канашова и долго беседовал с ним о причинах ошибок, допущенных во время учения. Да и сейчас, несмотря на этот печальный случай, генерал признал подготовку полка хорошей. Это больно задело самолюбие Русачева. А на разборе учений генерал говорил о том, что некоторые большие начальники не готовятся серьезно к учениям и собираются руководить ими, как проезжий дирижер чужим, хорошо сыгранным оркестром. Русачев принял этот упрек в свой адрес.
«А в последнее время Канашов совсем обнаглел. Он, как ретивая лошадь, закусив удила, делал все, что считал необходимым, даже не советуясь. И когда я его одернул, он мне такое выпалил, что хоть стой, хоть падай. Хорошо, что мы были вдвоем и этого никто не слышал. «Я, – говорит, – на ваше начальственное положение, Василий Александрович, не посягаю. Любите вы это самое положение, что ж…» И это звучало так: «Разве можно винить тебя, если ты на большее не способен? Только не мешай и мне дело делать…»
И Русачеву неприятно было, что Канашов разгадал его слабости. Может быть, это и породило у Русачева в последнее время чувство подсознательной боязни откровенного разговора с глазу на глаз. При посторонних Канашов не мог ему сказать этого, ибо хорошо знал жесткие законы дисциплины. К тому же он был достаточно умен, чтобы нарочито обострять отношения.
Русачев порывисто поднялся и опять торопливо зашагал. Ходил он долго, пока не устал. Тогда снова сел, закурил и опять встал, вспомнив, что сегодня получена еще одна срочная шифровка из штаба округа – приказывали направить в их распоряжение подполковника Канашова. Его расстроило это приказание. А вдруг действительно Канашова отстранят? В течение нескольких дней, после того как Канашов был предупрежден им о неполном служебном соответствии, Русачев не решался отправлять рапорт на имя командующего с просьбой снять Канашова с командования полком. Надвигалась ответственная полоса боевой подготовки войск – летняя учеба. Надо было строить новый лагерь. Зарницкий по нескольку раз в день напоминал комдиву о рапорте. И наконец рапорт был отослан. Но теперь Русачев почему-то вдруг подумал о том, что этого не надо было делать…
«Хорошо бы до отъезда Канашова в округ поговорить с ним по душам о его семейных делах. Может быть, еще удастся их примирить. Канашов грубый по натуре человек. Мог погорячиться из-за дочери и оскорбить жену. Ведь до приезда дочери они жили в согласии. Нет ничего запутанней, чем отношения между мужем и женой… И тут, пожалуй, Коврыгин односторонне подошел к решению вопроса, обвинив во всем Канашова. Мне ведь тоже поначалу так показалось. А теперь нет сомнения, что виноваты они оба. И даже она больше». Сам себе Русачев признался, что он не жил бы с такой женщиной ни одного дня.