Эти мысли он так и не записал. Он не знал, кто был этот друг. Да и не было у него на этом свете друзей, кроме Э. М. Чорана:
Le détracteur de la sagesse, s’il était de plus croyant, ne cesserait de répeter: «Seigneur, aidez-moi à déchoir, à me vautrer dans toutes les erreurs et tous les crimes, inspirez-moi des paroles qui Vous brûlent et me dévorent, qui nous réduisent en cendres».
Противник мудрости, если бы он был также и верующим, беспрестанно повторял бы: «Господи, помоги мне пасть, погрязнуть в каждой ошибке и в каждом проступке, вдохнови меня словами, которые сожгут Тебя и пожрут меня, которые обратят нас обоих в пепел».
Неудивительно, что Буке записал в своей книжке:
В ореоле войны, в блаженстве битвы, в истине войны мы видим, что прав тот, кто сильнее. И что наше уважение к устоям основано на красивых словах и суеверии.
С картотекой полковника Шкип, в общем-то, покончил. У него развилась побудительная энергия. Бессмысленный труд, бесполезный мусор, однако для бюрократа ничто не является мусором, пока он не запятнает душу, выбросив очередную бумажку на помойку.
Почему он не выходил на улицу, не встречался с местными поселянами, собирая народные сказки? Почему послал Тхо сказать père Патрису, что у него жар, когда священник явился к нему выпрашивать горячий ужин?
Sans rime ni raison, remettre toujours tout en question, douter même en rêvê!
Без всякого смысла ставить всё под вопрос, сомневаться даже во сне!
При чтении Чорана Шкипа вновь посетило откровение, которое он испытал в десять лет, когда сын какого-то железнодорожника показал ему маленькую фотокарточку. На ней была изображена женщина, отсасывающая большой чёрный член; от мужчины был виден только торс, а женщина с болезненно-счастливым видом игриво вглядывалась в объектив фотоаппарата, суть же откровения состояла в том, что его любопытство относительно подобных явлений – это не какое-нибудь там мерзкое предательство нравственных принципов, что оно известно, измерено, понятно, что все остальные будут его лишь всячески подпитывать.
Le doute s’abat sur nous comme une calamité; loin de le choisir, nous y tombons. Et nous avons beau essayer de nous en arracher ou de l’escamoter, lui ne nous perd pas de vue, car il n’est même pas vrai qu’il s’abat sur nous, il était en nous et nous y étions prédestinés.
Сомнение обрушивается на нас как стихийное бедствие; мы впадаем в него, далёкие от сознательного выбора. И как бы ни старались мы от него уклониться или увернуться, оно никогда не теряет нас из виду, ибо неверно даже то, что оно обрушивается на нас откуда-то извне, – сомнение было заключено в нас и прежде, мы были к нему предрасположены.
Он приехал на войну, чтобы увидеть, как абстракции становятся реальностью. Вместо этого он увидел обратную картину. Теперь всё было абстрактно.
Один в этом доме, один на этой войне, вместе с подобными Э. М. Чорану… Неудивительно, что Буке вышел тогда на веранду…
Снова ночь, громко стрекочут насекомые, мотыльки кончают с собой в огоньке лампы. Два часа назад я сидел на веранде, вглядываясь в сумерки, полный зависти ко всякому живому существу – к птичке, букашке, цветку, рептилии, дереву и лиане – ко всякому, что избавлено от бремени познания добра и зла.
Бездна полна реальности,
Бездна переживает саму себя,
Бездна
Живёт
* * *
В промежутках между разными работами Билл Хьюстон сидел на шее у мамы, живя с ней, а также с Беррисом – своим двенадцатилетним братом, и это положение, как казалось, ставило его на один уровень с этим странным ребёнком предподросткового возраста – трудным, как и двое старших, двоечником и прогульщиком, любителем понюхать клей, попыхтеть анашой и упиться сиропом от кашля. Испытание веры, твердила старушка-мать, призыв к молитве. В августе, в ответ на собственные молитвы, Хьюстон нашёл работу в западной части города – устроился на погрузку сырого льняного семени в грузовые фуры и вскоре снял комнату в районе неподалёку от Второй улицы, известном как Двойка; в тамошней трущобной атмосфере он почувствовал, что может наконец забыть о матери и незаметно перебороть своё замешательство. Он бы снова взял курс на морское дело, если бы не увольнение на общих основаниях. Подумывал о службе в гражданском флоте, но посчитал, что его и туда не возьмут. Хьюстон размышлял о младшем брате, Джеймсе – тот сейчас на войне, набирается боевого опыта, некоторым образом выбивается вперёд него, Билла. Весь мир целиком оставил его, Билла, в кильватере, тогда как он сам здесь, на фирме «Семена от Роя Раггинса», как это часто бывало в его трудовой биографии, зарабатывал себе на хлеб, выполняя раз за разом одни и те же монотонные движения. Вставал до рассвета, а затем бродил туда-сюда по много миль среди этих пятидесятитрёхфутовых автофургонов, взад-вперёд, преодолевал долгий подъём на подъездной путь и до самого переднего конца тащил крючьями по два восьмидесятифунтовых тюка. Тут и там – маленькие точки света в дырявых кузовах. Укладка тюков – так, чтобы каждый новый слой лёг под правильным углом к нижнему. Восемь слоёв в высоту. Льняное семя источало своеобразный тошнотворный запах. Работали они посреди пустыни и по летнему графику, с пяти до девяти по утрам и потом с пяти до девяти по вечерам, а в дневную жару восемь часов отдыхали. Стараясь не пить между сменами. Или, по крайней мере, напиваться не слишком сильно.
После того, как Билл Хьюстон потерял и эту работу, он перестал снимать комнату и попробовал прибиться к Армии спасения – впрочем, там требовали блюсти неукоснительную трезвость, и дурачить их долгое время не было возможности. Изгнанный за запах перегара изо рта, он бы вполне смог перекантоваться, если бы в дневное время спал на центральной площади, а ночами шатался по улицам, однако человеку нужно что-то есть, а в миссии «Новой жизни» он получал всего один бутерброд с арахисовой пастой в обед да порцию сосисок с фасолью на ужин плюс чашку восстановленного шоколадного молока во время обоих приёмов пищи. Пока он дважды в день ждал кормёжки в очереди из таких же неудачников, жизнь смеялась над его голодом, и ему хотелось одного – крыши над головой и кухни, хоть снова во флоте, хоть снова в Армии спасения, где угодно – хоть в тюрьме. Он уже провёл три недели в финиксской КПЗ, ожидая суда по обвинению в разбойном нападении, и не нашёл за решёткой ни одного повода для жалоб. Там кормили три раза в день, да и люди сидели порядочные – может, и преступники, но трезвые и сытые преступники вели себя не так уж плохо. Где угодно, только бы не дома у матери! Её фанатичная надежда на рай оборачивала земную жизнь адом.
В какой-то пивной на Сентрал-стрит он познакомился с миловидной пухленькой индианкой из племени пима, которая называла сама себя полукровкой. Она вывезла его в пустыню, в резервацию далеко на востоке от города, и там в прохладных сумерках под бледно-голубым небом они уселись на капот её раздолбанного «плимута». Они подошли друг другу – он и эта добросердечная женщина с коричневым передним зубом на жизнерадостном эскимосском лице. Низкорослая и упитанная. По сути дела – шарообразная. Она отвезла его к себе в лачугу к востоку от Пима-роуд, у самого входа в резервацию, и через пару дней он на ней женился, а брачной церемонией руководил иссохший старый кретин, утверждающий, будто он шаман. Со своей новоиспеченной женой Хьюстон прожил в блаженстве две недели, пока не объявился и не подселился к ним её мрачный, ядовито-молчаливый брат. Как-то после обеда, пока она дремала, Хьюстон взял из бардачка её «плимута» шесть долларов и шесть сигарет – шесть, его счастливое число, и её счастье, что это число не оказалось двузначным! – и на автобусе уехал обратно до Двойки. Нуждался ли он в услугах юриста? Пожалуй, нет. Эта женщина прожгла себе путь к его сердцу, но что значат какие-то две недели? Он не собирался осложнять свои похождения бракоразводным процессом.