– Кто они такие, эти люди?
– Корректировщики огня с соседней вершины, – ответил Чёрный Человек. – Наводят эти миномёты ровнёхонько на нас!
Слышались голоса:
– Где связист? РАДИО, РАДИО, РАДИО!
– Я тут, я тут, я тут!
– Скажи им там наверху, что нам тут жарко! Никому не спускаться!
– Повтори, повтори!
– Держитесь подальше от этой площадки! Тут жарко! Тут жарко!
Джеймс лёг на живот и скрючился в грязи. Под ним содрогалась земля. Удержаться было невозможно. Он едва дышал.
– Чего этим пидорасам надо?!
Джеймс спросил себя: «А двигаюсь ли я вообще?» Тьма была так густа, что хоть пей, и пестрила следами трассёров и орудийных вспышек. Теперь стало тихо. Не слышно было даже гудения насекомых. В такой небывалой тишине Джеймс по незначительному звуку, что издавал его магазин, по которому постукивала лямка, мог заключить, что обойма пуста, тогда как всего две минуты назад окружающий шум был столь грандиозен, что он не слышал и собственного вопля. В этой внезапной тишине не хотелось менять обойму из-за страха, что все чувствительные органы врага тут же наведутся на него – и его разорвёт на клочки, на клочки, на клочки…
В двух километрах к востоку за пеленой тьмы лежала другая гора – он не знал её названия, никогда о ней даже не думал, но сейчас там гремели выстрелы – отсюда они казались приглушёнными, малозначительными. Ниже по склону тоже звучала пальба – всё ещё за пределами его личного мирка, но ближе, резко и отчётливо. Слух был ясен, пока не приходилось стрелять самому.
С запада полетели снаряды.
– Ну всё, конец теперь этим уёбкам, – сказал кто-то.
Ракеты осветили весь горный склон под ним и полог листвы у них над головами.
– Не стрелять, не стрелять! – завопил кто-то, тяжело рухнув на землю. – Это всего лишь Хэнсон! – Человек подкатился к Джеймсу и объявил: – Хэнсон говорит: а пошло оно всё на хуй!
Насколько понимал Джеймс, их, считая этого Хэнсона, было шестеро, и все шестеро лежали на брюхе в кустах прямо над обрывом.
В тишине между ударами с воздуха ниже по горе он говорил негромко, как игровой комментатор во время напряжённого момента на поле для гольфа:
– Хэнсон лежит тихо. Хэнсон чувствует, как по хребту стекает пот. Большой палец Хэнсон держит на предохранителе, указательный – на спусковом крючке. Если придёт враг, ему мало не покажется. Хэнсон разнесёт его морду в пух и прах. Палец Хэнсона лижет спусковой крючок, как будто это клитор. Хэнсон любит свою пушку, как будто это тёлочка. Хэнсон хочет домой. Хэнсону хочется вдохнуть запах свежего белья. Свежего постельного белья дома в Алабаме. А не этих вонючих прокисших тряпок тут, во Вьетнаме…
Бормотание Хэнсона никому не мешало. Все понимали, что враги – убийцы, что они сами – просто мальчишки и что им конец. Они были рады слышать голос Хэнсона, комментирующий текущий момент – так, словно его, этот момент, можно было осмыслить и, может статься, даже пережить.
– Где же мои ребята из «Эха»?
Сзади подошёл сержант Хармон – шёл он прямо, в ореоле неожиданно вспыхнувшего внизу ракетного залпа, и они поняли, что спасены.
– Сколько здесь наших?
Послышался голос Чёрного Человека:
– Пятеро из «Эха» и один сбоку-припёку.
Сержант сказал:
– Прямо вниз по этому склону сейчас заваруха – где-то метрах в двухстах. Мы сокращаем это расстояние до пятидесяти и ведём огонь на подавление. Идите за мной. Когда полыхнёт, падать на землю и глядеть вперёд, когда темно, перемещаться туда, куда посмотрели. – Он нагнулся и потрогал Джеймса за плечо. – Ты слишком глубоко дышишь. Дыши мелко, часто и через нос, вот и всё, что тебе нужно. Главное, чтобы гипервентиляции не случилось, а то руки будут дрожать.
– Есть, – сказал Джеймс, хотя и не совсем соображал, о чём разговор.
– Пшли! – скомандовал сержант и отошёл. Над всей долиной где-то вдалеке повисали на мерцающих дымовых хвостах, а затем плавно снижались сигнальные ракеты, и пока Джеймс двигался вперёд, он видел в дымном полумраке очертания собственных ног. Пока он двигался вперёд, его нельзя было убить. Каждый следующий миг был как застывший кадр из какого-нибудь комикса, и он превосходно вмещался в каждый кадр. Удары с воздуха озаряли ночную темноту, небеса расчерчивали ракеты, вокруг сновали чёрные тени.
– Чёрный Человек! – заорал Джеймс. – Чёрный Человек!
Он заслышал впереди выстрелы из знакомого большого ствола и на карачках пополз к нему. Со всех сторон среди листвы вжикали снаряды. Кого-то ранило, и бедняга голосил, стонал без передышки. Прямо впереди него опустился на колени какой-то парень с сорванной выстрелом каской, скальпированный раной в голову – хотя нет, это был тот самый хипповатый врач с головой, обвязанной платком, с парой сиретт с морфином, зажатых между губами, как сигареты, и склонился он над кричащим, которым оказался сам сержант.
– Сержик, сержик, сержик! – окликнул Джеймс.
– Добро, добро, поговори с ним, не давай ему уйти, – сказал врач, закусил сиретту и ввёл иглу сержанту прямо в шею. Но сержант всё рыдал как младенец, снова и снова раздувая и опустошая лёгкие.
– Может, ляжешь уже, нет? – буркнул врач.
Джеймс съёжился и на корточках засеменил к позиции Чёрного Человека, стреляя вниз на вспышки огня. Он знал, что совершает человекоубийство. Двигаться – вот в чём была хитрость. Он двигался и убивал – и чувствовал себя просто чудесно.
* * *
С трёх часов этого дня Кэти принимала трудные роды. К пяти наружу только-только показалась макушка. Следом за макушкой – личико: безглазое, безухое. С этих пор крохотная мать всё тужилась родить своё обезображенное дитя целиком, но пока усилия были тщетны. Семья не могла позволить себе акушерку. Из Биомедицинского центра, где изучались обезьяны, уже ехал какой-то британский врач. Ему-то Кэти и предстояло ассистировать, причём, видимо, в проведении кесарева сечения. У неё имелся с собой морфин и ксилокаин. Она надеялась, что у доктора окажется что-нибудь получше.
Французские врачи утверждали, что подобные монструозные пороки плода вызываются дефолиантами. Сами же люди объясняли это иначе, взывали к богам, оскорблённым людскими проступками, чтобы те прекратили карать невинных младенцев. Какими именно проступками? Сердечными помыслами. Женщина, вынашивающая такой плод, должно быть, внутренне поддалась каким-нибудь ужасным образам. Мечтаниям, страстям или грязным мыслям. Лёжа на циновке в низеньком шалаше, молодая мать выглядела лишённой каких бы то ни было мыслей – ноги раздвинуты и согнуты в коленях, руки бледны и сведены судорогой. Усилие, дыхание, тело (это же из Послания к Колоссянам – что-то там про тело, соединяемое и скрепляемое суставами и связями, которое растёт возрастом Божиим?). Это тело, кажется, не представляло собой ничего более. Война ударила по многим из детей, с которыми Кэти доводилось работать, – кому ампутировали одну или обе ноги, одну или обе руки, кому обожгло лицо и оставило без зрения. И без родителей. Ну а теперь – это большеголовое чудо с наполовину сформированным лицом, застрявшее в родовом канале и уже там, внутри, изувеченное человеческой бойней.
Где-то в районе десяти стало ясно, что доктор не доедет. Вскоре младенческое сердечко остановилось. Она выпроводила родню из помещения, расчленила мертворождённое тельце, разняла его на кровавые кусочки, прибралась быстро, насколько смогла, и после полуночи позвала семью обратно в комнату. Легла вместе со всеми, рядом с роженицей. На улице в ночи по случаю Тета трещали фейерверки, празднующие размахивали бенгальскими огнями из дымного пороха. Кэти заснула.
Потом – другой, куда более оглушительный рокот. Гроза, подумала она. Господь Бог со своими великими беспорочными мыслями. Но это был бой, который грохотал где-то к югу и к востоку оттуда – так грохотал, как не слышала она за всё время пребывания в этих краях, взрывы – словно хлопушки в мусорном баке, только такого размера, что впору было им потягаться с настоящим, природным громом, да так низко, что в костях отзывалось звоном. Она сосчитала секунды между вспышкой и грохотом и рассудила, что бомбы падают где-то в километре. Весь дом уже пробудился, но лампы никто не зажигал. Вдалеке над рисовыми чеками кружил вертолёт, шарил белым поисковым лучом среди взлетающего роя оранжевых трассёров, выставил из люка блестящие орудийные стволы и изрыгал из них жуткий ливень. Сражение длилось часами – лишь метались под ударами грозы клочья растерзанных духов. Но вот всё прекратилось. То там, то сям ещё звучали отдельные разрывы. К рассвету всё улеглось. Запели цикады, атмосферу наполнил тягучий сладкий свет. Над вершинами деревьев разнёсся клич гиббона. Можно было подумать, будто на всём белом свете нет ни единой пушки. Приковылял небольшой петушок и стал на пороге, поднял клюв и закукарекал, прикрыв глаза. Можно было подумать, будто на земле воцарился мир и благоволение в человеках.