– Твои очки… Что случилось? Что с твоими руками?
– Ничего.
Мама отхлестала мухобойкой.
– Я тебя везде ищу. Писала, но ты не отвечаешь.
– Телефон… сломался.
Мама забрала телефон.
– Мы можем поговорить?
– Мне надо домой.
Мама запретила выходить до конца лета.
– Послушай, я только хотела…
– Нам лучше не видеться больше.
Мама сказала, что если я еще раз увижусь с Лесей…
Леся смотрела на меня, ничего не понимая.
– Но я думала… – проговорила она.
– Не знаю, что ты там себе напридумывала, – ответила я грубо. Как можно грубее.
Леся не ожидала от меня такого тона, вскинулась:
– Я ничего не придумывала. Ты сама прекрасно знаешь.
– Не понимаю, о чем ты.
Я больно саданула себя по руке, размазывая кровь лопнувшего комара.
– Прекрати притворяться! – воскликнула Леся.
– Я и не притворяюсь.
– Ты врешь! Ты… Ты просто трусиха.
Я не могла смотреть ей в глаза, кусала внутреннюю сторону щек, чтобы не расплакаться. Лесин голос дрожал:
– Ты боишься. Боишься признаться себе в том, кто ты есть. Боишься признаться, что умираешь от одиночества. Боишься признаться, что я тебе нужна. Всего боишься… Смерти, самолетов и собак? Не выдумывай. Ты даже в то кафе боишься вернуться, лишь бы на тебя косо не посмотрели. Снять джинсы. С пирса прыгнуть. Ты даже на чертовом колесе не можешь прокатиться, потому что боишься увидеть, что за пределами этого вонючего городка есть другая жизнь. – Леся ткнула пальцем в сторону колеса обозрения, что возвышалось за верхушками каштанов.
– Я знаю, кто я есть. Я такая же, как все.
Я хочу быть такой же, как все.
– Ты такая же, как я.
Мама сказала, что, если я еще раз увижусь с Лесей, она все расскажет ее матери. Мама не знала, что Поля – дочь Леси. Мама не знала, что, если Наталья Геннадьевна все поймет, она запретит Лесе видеться с дочерью. На пушечный выстрел не подпустит. Мама не знала, но сказала, что если еще раз…
Мне кажется, потухло солнце
Леся вытирала мокрые щеки. Мне хотелось обнять ее, уткнуться в ее волосы, пахнущие кокосовым шампунем, стереть слезы с ее бледной кожи, мне хотелось во всем признаться, мне хотелось кричать. Но я не могла. Поэтому я посмотрела Лесе в глаза и проговорила:
– Нет. Я нормальная.
Глава 14. Black black heart
Маме часто снились пожары. Мама спала под одеялом даже в самые жаркие ночи, но снились ей пожары не поэтому.
– Excuse me?[36] – говорю я.
Кассирша в будке со стершейся буквой К смотрит на меня с непониманием.
– I would like to buy a ticket[37], – продолжаю я, стараясь произносить каждое слово раздельно. – A ticket. Я плохо говорить по-русски… There[38], – показываю на стальную махину, которая вращает спицами за моей спиной, и поднимаю палец вверх. – One ticket, please[39].
– Колесо обозрения? – переспрашивает кассирша.
Одновременно киваю и пожимаю плечами, со стороны, наверное, выглядит, будто у меня судороги.
Внутри «Асса» пышет жаром, как печка, я чувствую это даже здесь, снаружи, и, как в печке, из нее пахнет пирожками с капустой, а еще духами, прокисшими под солнцепеком. Под лампой в круге света на прилавке – захватанная картонка с буквами по трафарету: «Перерыв 15 минут». Зеркальце, помада; кассиршу почти не видно через крохотное окошко, но наверняка она каждый раз обновляет «съеденные» губы. Изо дня в день она сидит и смотрит, как вертится перед глазами чертово колесо. Наверное, дни ее тянутся долго, как в замедленной съемке. Изо дня в день она будет сидеть и сидеть здесь, до самой зимы, пока ее будку не занесет первым снегом, а колесо все так же продолжит крутиться.
– Аттракционы закрываются через десять минут… Успеете? – С сомнением смотрит на меня кассирша и стучит по невидимым часам на запястье.
– Yes, please[40]. – Я вспоминаю, что нужно изобразить заграничную улыбку.
Не магазинно-диванная, но и моей кривенькой достаточно, чтобы кассирша расплылась в ответной приветливой гримасе, послюнявила пальцы и оторвала билетик.
– Спасибо, – говорит та, другая Варя, которая ничего не боится, придавая голосу американский акцент.
Удивительно, как они все теряются и даже не подозревают, что их просто-напросто разыгрывают. Как легко притворяться кем-то другим, особенно когда не знаешь, кто ты на самом деле.
Огоньки пульсируют неоновым светом, загораются и тухнут, будто в совершенно случайном порядке, не подчиняясь никакому ритму. Полный оборот колесо обозрения делает за семь минут. Всего семь минут.
Маме часто снились пожары. Мама говорила, что даже во сне она чувствует запах гари. Мама просыпается от жара, по лбу стекают крупные капли пота, и еще этот запах, этот странный запах. Мама вдыхает, но воздуха не хватает, она кашляет, закрывая рот рукой.
Выбираю желтую. Не потому, что люблю желтый. Желтая через три другие – красную, синюю, зеленую – значит, у меня есть секунд пятнадцать, чтобы вдохнуть и шумно выдохнуть через нос. Желтая кабинка подползает ближе, я отстегиваю цепочку, ступаю на рифленый пол. Не могу с первого раза попасть в кольцо крючком на конце цепочки. Как будто она может меня спасти. Кабинка покачивается и чуть кренится, когда я опускаюсь на пластмассовое сиденье. Вцепляюсь в круглый поручень в центре, отполированный десятками рук. Когда-то, наверное, крутился, как штурвал, и вращал кабинку вокруг своей оси, теперь же впечатан намертво.
Семь минут. Всего каких-то семь минут.
Мама глотает дым. Мама слышит, как лает соседская собака за стеной.
Кабинка со скрипом ползет вверх. Равняется с двумя прорезиненными колесиками, что крутят эту громадную шестеренку, и цепью, щедро смазанной солидолом, – в нос ударяет резкий химический запах, похожий на запах хозяйственного мыла. Мотор гремит, и сердце бьется о ребра в такт. Кабинка уже выше металлической будки. Вижу крышу, заваленную прошлогодними листьями. Слишком высоко, уже слишком высоко. Влажные ладони скользят по колючей облупившейся краске.
Еще шесть минут.
Мама видит полоску света под дверью. Рыжего пляшущего света.
Шум двигателя удаляется, и теперь я слышу только сердце, которое будто поднялось к горлу, туда, где его быть не должно. Четверть оборота. На уровне крон, подсвеченных фонарями, я зажмуриваюсь. Исчезают разноцветные шляпки кабинок и диодные огоньки, бегущие по спицам колеса, но с закрытыми глазами еще хуже. Капля пота ползет по шее. Под пальцами – вибрация; во рту – знакомый привкус железа, будто молекулы адреналина можно потрогать кончиком языка.
Пять минут.
Мама видит всполохи огня. Мама потом будет долго видеть всполохи огня во сне. Каждую ночь. Но это не сон. Мама слышит звук сирены.
Дышу. Вдох-выдох. Вдох-выдох. Горячий воздух на выдохе щекочет верхнюю губу. Музыка, голоса, смех сюда уже не долетают, все осталось далеко внизу. Почти половина оборота.
Мама подталкивает меня к окну, будто очерченному простым карандашом, помогает взобраться на подоконник. Мама слышит на кухне треск.
Вдох. Половина оборота.
Мама знает, что все будет хорошо. Мама знает, что внизу натянут тент. Мама знает, что меня спасут. Мама знает, а я нет. Мне шесть, и я стою на подоконнике и смотрю вниз, цепляясь за шершавую раму. Ледяной воздух, ночная рубашка липнет к телу, снежинки тают на пальцах. То ли пар изо рта, то ли дым. Перед глазами с минус шестью все расплывается, кажется, что за окном густо намалевано черной краской, и нет ничего. Маме нужно отпустить меня прямо сейчас. Отпустить всего один раз, ненадолго, а потом уже никогда не отпускать. Мама зажмуривается. Мама бросает меня в темноту.