Перерезать горло человеку почти так же просто, как курице. Я знаю – я отсидела за то, что какой-то ублюдок решил изнасиловать мою сестру. Я готова перерезать горло работникам, охранникам, кому угодно, кто попробует нас остановить. Но никого нет. Птицефабрику счастья, нашу планету, наш дом, никто не охраняет. Ворота не заперты.
Вспоминаю о подопытных собаках, которых били током раз за разом, но они не выходили из клеток, даже когда решетка опускалась. Выученная беспомощность, кажется, так это называется. Собаки лежали на полу и скулили, а клетка оставалась открытой. Проходя через ворота, я оборачиваюсь и показываю нашей птицефабрике счастья средний палец. Не нашей, больше нет.
Мы добираемся до окраины ближайшего города на рассвете. Многоэтажки игриво перемигиваются бликами зимнего солнца. Лицо немеет от холода, но я не перестаю улыбаться, искренне, не натянуто, не под страхом смерти. И дворник, который чистит дорожки лопатой, улыбается нам в ответ. И заспанные продавцы, открывая магазинчики, улыбаются нам. И первые водители улыбаются нам. И прохожие. Все улыбаются нам. Все улыбаются.
Рекламный щит у автобусной остановки ласково напоминает: «Давайте сделаем нашу планету самой счастливой».
Говорят, один шотландский аристократ умер от смеха, узнав, что Карл Второй взошел на престол. Поэт, кажется кубинский, за ужином услышал анекдот, и приступ смеха привел к внутреннему кровотечению и смерти. Каменщик из Великобритании смеялся сорок пять минут и скончался от инфаркта миокарда. Итальянский писатель умер от удушья, вызванного приступом хохота.
И я начинаю смеяться. Смеюсь и смеюсь. Я смеюсь так долго, что надеюсь умереть от смеха.
электрический балет
1
– Раз!
Словно солдаты, они вскидывают длинные напряженные ружья, целясь в невидимого врага.
– И…
Хотя стоит только слегка повернуться в сторону окна – до того как услышишь: «Головы прямо, корда!» – враг перестает быть невидимым. Вот он, прямо перед ними. Новый мир – так они его называют. Он здесь, в утреннем смоге, что взбитыми сливками оседает на крышах, в нервном тике светофора на перекрестке, в неоновом сиянии рекламного щита, который даже днем, даже сквозь плотные шторы, оставляет на их лицах и зеркалах красный след.
Ружья опускаются, почти бессильно.
– Два.
Солдаты Старого мира в белых трико держат оборону.
– Раз!
Вцепившись в станок, я выбрасываю вперед, прямо в лицо врага его собственное оружие. Оно взлетает и опускается по команде, точно в такт, не сбиваясь, не опаздывая. Совершенное оружие Нового мира, призванное служить миру Старому.
– И…
Пальцы нащупывают островок шершавого дерева под облупившимся лаком. Незаметно царапаю его ногтем, пытаясь расковырять ранку поглубже.
– Два.
Сухой жар от батареи пульсирует внутри. Вдыхаю жадно. Чувствую, как капля пота щекочет спину.
– Раз!
Взгляды, их будто тоже можно почувствовать. Они носятся по залу для репетиций номер шесть, сталкиваются, стягиваются к моим ногам, скребут когтистыми лапками.
– И…
К моим ногам. «Ноги, – думаю, – так вообще можно говорить?»
– Два!
Ноги, ха.
– Раз!
Ног я не чувствую.
– И…
«Чтоб вас», – думаю я. Чтоб вас.
2
Белая простыня. Такая белая, что могла прожечь сетчатку глаз. Лия запомнила только простыню. Она уже бывала в больнице, в двенадцать лет – впервые попробовала японскую кухню, не подозревая об аллергии на крабов. Тогда огрубевшая от частых стирок материя, которую она натянула до подбородка, стесняясь попросить шерстяное одеяло, была серой. Желтоватые подтеки, в которых, как в облаках, можно было отыскивать фигурки животных, и ни единого намека на прошлую белизну. Лия догадывалась, что и сейчас она в больнице – тошнотворный коктейль из запахов тушеной капусты и хлорки под названием «Секс на больничной койке», – но в больнице не бывает таких белых простыней.
Под белой простыней было пусто. Лия не придавала этому особого значения. Она об этом вообще не думала. Нельзя было думать. Мысли вились вокруг мелкой надоедливой мошкарой, но Лия отмахивалась и не пускала их в голову. От напряженной работы она потела, но не поднимала простыню.
Когда же простыню все-таки стащили, Лия не поняла, на что смотрит. Ей снова пять, и бабушка ведет ее за руку по безлюдному проходу. По обе стороны – стеклянные аквариумы, и режущий глаза свет прожекторов вскрывает обнаженные части тел. Тела гладкие, безволосые, не такие, как Лия видела у взрослых. Бабушка объясняет, что это не настоящие люди, а мраморные скульптуры, сохранившиеся с древних времен. Когда бабушка была маленькой, люди стояли в очереди, чтобы взглянуть на них. Лия не верит. Во-первых, Лия не верит, что бабушка когда-то была маленькой (она представляет ее с той же морщинистой шеей, обвитой ниткой жемчуга, и руками в коричневых пятнах, просто маленького роста), во-вторых, не верит, что кто-то действительно хотел увидеть безжизненные тела с отсеченными руками или кудрявые головы с пустыми глазницами. Бабушка называет их совершенными. Бабушка говорит: «Искусство больше никому не интересно».
Лия дышит на стекло аквариума, и искусственная женщина без ног расплывается перед глазами в молочную кляксу. Лии скучно и хочется быстрее вернуться домой.
Сейчас, когда белую простыню стащили и Лия смотрит на два безжизненных, будто из мрамора, обломка, ей тоже просто хочется вернуться домой.
3
Ш-ш-ш…
Коридоры, бесконечные коридоры.
Над головой гудят лампы, высвечивая бесстрастно, без осуждения, пятна плесени, разводы, трещины, черными змейками ползущие по стенам. Холодный свет отражается в пухлых бочинах труб, тянущихся под потолком. Без солнца медленно умирают фикусы. Их не должно быть здесь, в длинных переходах с низкими потолками. Их будто понатыкал художник по декорациям, пытаясь отвлечь от неумелых прыжков размалеванным задником.
Ш-ш-ш…
Привычное шарканье мягких башмаков. Разноцветные чуни почти не отрываются от пола, наполняя коридоры уютным шуршанием. И неожиданный стук, словно кому-то взбрело в голову напялить каблуки.
Ш-ш-ш…
На стук, но не каблуков оборачиваются. Не поднимаю глаз, но чувствую те когтистые лапки, что скребли на утреннем классе. Шепчутся. Мысленно перечисляю цветные пары пятен, что скользят мимо по кафельному полу. Черные, зеленые… нет, болотные. Розовые.
Ш-ш-ш… Шарканье и шепот.
Лиловые, еще одни черные, золотистые. «Золотистые» даже не шепчут:
– Знаешь, почему вилисы танцуют в шопенках?
«Черные» отвечают низким голосом:
– Типа пачек только на лебедей хватило?
– Не-а. По легенде у них ноги лошадиные! Прикрывают длинной юбкой.
Золотистый смех гулко отзывается где-то в конце коридора. Не останавливаюсь, не прибавляю шаг.
– У нас тут настоящая вилиса, с копытами!..
Розовые, коричневые, серые.
Поворот, еще поворот, дверь, проскользнуть незаметно, выдохнуть. Вдохнуть поглубже знакомый запах отсыревшего дерева, что убаюкивает лучше настойки пустырника.
Скупые полосы света из заколоченных окон выхватывают из темноты высокие колонны в золоте, задушенные розами. Как на мгновенном снимке, проступают силуэты остроконечных башен над сосновым лесом, иглы мачт, пронзающих грозовое небо, неподвижные крылья ветряной мельницы. На поверхности озера дрожит лунная дорожка… Каждый раз я подпадаю под чары, но стоит только сделать шаг, как обнажаются скелеты шатких конструкций, обтянутые разрисованной тканью. Обломки декораций, будто вынесенные после кораблекрушения на берег, умирают, забытые и никому не нужные.
Последний приют Старого мира.
В потолок упирается пыльная искусственная елка. Под ней гниет голова Мышиного короля из папье-маше. Наспех сколоченный крест для Жизели утопает в ворохе пластмассовых лилий. Посудный шкаф с битыми стеклами, тяжелые бронзовые – или под бронзу, антиквариат или грошовая бутафория, не разберешь – канделябры с оплывшими свечами, мутное зеркало в потрескавшейся раме. Королевская кровать под пологом, но без полога, только торчат четыре голых столбика. Вместо Спящей красавицы, не стащив тяжелых армейских ботинок, на выцветшем атласном покрывале разлеглась Мара. Лицо того же оттенка, что озерная вода, в призрачном свете от экрана телефона.