Мама кричит, я слышу звон бьющейся тарелки. Наверняка на пол летит та голубая с белыми цветочками из дешевого сервиза. Его не жалко, его будто дарили на свадьбу для того, чтобы швырять друг в друга на седьмую годовщину. Если разбитая посуда к счастью, то мы – самая счастливая семья на свете. Из того сервиза, кажется, осталось одно блюдце.
Тому рай не светит. О да, мне шесть, и я еще на стороне Джерри. Кот, что не пускает Тома на поезд, демонстрирует кадры из ада. Пламя полыхает на весь экран, и огромные мультяшные глаза вылезают из орбит.
Кричит папа, и я давлю на кнопку громкости. Красный пес во все горло хохочет у бурлящего котла. Что-то тяжелое падает на пол, возможно, опрокидывается стул, я не знаю.
Чтобы Том попал в рай, Джерри должен его простить. Кот мечется, трясет зажатого в кулаке мышонка, получает от него синюю струю чернил прямо в морду. Чего он добивается? Глупый кот, нет тебе прощения.
Я не знаю значения слов, но знаю, что мне нельзя их произносить. Их выкрикивает мама, и на шкале громкости внизу экрана быстро меняются циферки. Громче, громче.
Том карабкается по лестнице вверх, он еще может успеть на поезд до рая, но – пуф! – она растворяется в воздухе.
Громче, громче. Я все равно слышу каждое слово. Каждое слово, которое мне нельзя слышать.
Под Томом разверзается пол. Языки адского пламени лижут пятки.
Том падает.
Я слышу, как мама рыдает на кухне.
Том проваливается в ад.
Я проваливаюсь в ад.
Мне до сих пор иногда снится, что я проваливаюсь в ад.
Хлопает дверь. Папа уходит.
Я пока не знаю, что это называется любовью. Мама объяснит мне: «Если любишь – отпусти». Мама еще не знает, что папа больше не вернется. Потом я пойму, что мама не сама придумала одиннадцатую заповедь, – я буду встречать эту избитую фразу, будто отштампованную на конвейере, сотню раз в сопливых статусах социальных сетей и закатывать глаза к потолку. Потом я буду врать, что папа погиб в пожаре, иногда добавлять героически, а не просто ушел и больше не вернулся. Но пока я мало что понимаю, мне шесть, и я вдавливаю кнопку громкости, хоть выше ее уже не поднять.
На кухне, забравшись на стул с ногами, я методично разворачивала обертки конфет, одну за другой. Шум воды доносился из ванной. Мама заперла двери – никогда не запирала, а тут закрылась на щеколду: хотела оставить меня одну или сама хотела остаться одной, не знаю. Из стеклянной зеленой вазочки я доставала ириску или «рачка», осторожно снимала фантик, чтобы карамель не прилипла к пальцам, кидала подтаявшую от жары конфету в мусорное ведро, будто забивала баскетбольные голы, тянулась за следующей. Леся называла вазочку райским древом познания, с которого нельзя сорвать плод.
Двадцать восемь.
Мама пересчитывала конфеты каждый вечер, потому что бабушка, папина мама, умерла от диабета. Мама покупала конфеты для себя. И пересчитывала. Не знала, что я не люблю сладкое. Я развернула и выкинула двадцать восемь конфет. Все, на что я была способна. А потом я подумала, что у меня есть час, целый час, пока мама не выйдет из ванной.
В рейтинге самых нелепых вещей в моей жизни на первом месте всегда будет сцена, где я со всей дури врезаюсь в огромного белого зайца, колочу кулаками по его груди, пытаясь продраться ногтями под толстый поролоновый слой костюма. Мне хочется разодрать его в клочья, увидеть кровь на синтетической шерсти. Кажется, кто-то рядом смеется и щелкает фотоаппаратом. Заяц отталкивает меня лапами, вырывается, я тянусь к его заячьей башке, пытаюсь снять. Представляю, как разобью ему нос, шелушащийся красный нос, который он сует не в свои дела, расцарапаю его лицо с дурацкими белесыми ресницами в кровь, а еще лучше – убью, клипмейкер хренов! – за то, что снял меня в караоке, за то, что отправил видео, за то, что отправил видео на мамину почту, пока я спала в квартире снизу, только потому, что я отказалась его поцеловать, только потому… Заяц локтем сбил с меня очки, но я не могла остановиться. Перед глазами расплывалось белое пятно. Ухватившись за заячье ухо, я наконец сдернула с него башку.
– С ума сошла! – выдохнул какой-то незнакомый парень. – Ты че творишь?!
Я отступила на шаг, тяжело дыша. Раскрасневшееся лицо парня было таким мокрым, будто его окатило фонтаном из водяной колонки. Запах соответствующий. Ключи вдавились ребристым краем в мою ладонь. В мягкое: в висок, глаз. Я могла бы. Я не смогла бы.
На всякий случай парень поднял вперед лапу защищаясь.
– Ты больная?!
Очки лежали на асфальте. На правой линзе будто расцвел морозный узор, как на треснувшей от каблука корочке льда.
– Где Артем? – спросила я.
– Ты чего на людей кидаешься?
– Где. Артем.
– Какой еще, к черту, Артем? – Парень решил, что я вроде больше не нападаю, утер взмокший лоб, отряхнулся, начал приглаживать шерсть, но все еще поглядывал на меня с осторожностью.
– Белобрысый такой, работал тут, в этом самом костюме. – Я взмахнула рукой, и парень дернулся, будто я снова собиралась на него наброситься.
– А, этот… Умотал вроде.
– Куда?
– Ну откуда я знаю куда? У него там какие-то вступительные экзамены, что ли… Что он тебе такого сделал, что ты меня чуть не прибила?
Артем сбежал.
Все они сволочи, мама, все.
Если бы я была героиней фильма, я бы стояла сейчас, прижав ногой мохнатую грудь поверженного зайца, выпачканную в крови и грязи. Он бы молил о пощаде, плакал и скулил, но я бы не простила – нет, ни за что, – направила бы на него дуло пистолета, прицелилась прямо в голову, взвела курок… Откуда у меня взялся пистолет, пусть сценарист решает. Может, ружье из тира? Вдруг охотник выбегает, прямо в зайчика стреляет… Я отпустила бы какую-нибудь реплику получше, вроде той, что говорят хорошие парни из вестернов перед тем, как нажать на курок. Выстрелила бы. Но я не в кино.
Артем поступит в питерский институт на кинооператора, как и хотел, но не снимет ни одного клипа для MTV. После выпуска устроится на местный новостной телеканал и будет скучать за неподвижной камерой на включениях из городской думы. Женится. На кадрах из свадебного путешествия, выложенных в соцсети, я увижу знакомую стройку на пляже и грудастую русалку, к которой прильнет его маленькая жена. Нос его снова обгорит под южным солнцем. Не знаю зачем, но я поставлю под фотографией «палец вверх», он напишет в личные сообщения: «Ку-ку. Как жизнь?», но я не отвечу. А через год он разведется и вернется домой, на отцовскую видеостудию. Но тогда я ничего этого не знала.
Мстить больше некому. Я оставила маме гору смятых разноцветных бумажек на столе и поколотила незнакомого парня в костюме зайца. Ненависть, кипевшая под кожей, вязкой черной нефтью стекала к кончикам пальцев. Я почувствовала, что ноги слабеют, и бессильно опустилась на скамейку.
Темнело, но жара, кажется, ни на градус не спа́ла. Вокруг меня вились комары. Тонкая полоска кожи между джинсами и кедами горела и чесалась. Парк наполнялся взрослыми. Сахарную вату сменяли сигареты, вафельные стаканчики с мороженым – бумажные с пивом. Ночь – время бездетных. Аттракционы скоро стряхнут с себя липких детишек, ночные люди разбредутся, облепят скамейки, как мухи. Я не могла сдвинуться с места, не могла себя заставить. Мама меня убьет. И за конфеты, и за то, что сбежала. Ну и пусть. Ну и пусть.
Неподалеку заиграли на гитаре, прокуренный женский голос запел Земфиру. Застрянет в голове, как обычно.
Лежим в такой огромной луже
Через разбитые очки смотреть было больно, и я закрыла глаза.
– Варвара! – услышала я голос.
Сердце будто сигануло в пропасть, но оттолкнулось и взлетело, ударилось о ребра. Леся. Взъерошенная какая-то, растерянная. Во вчерашней мятой блузке и юбке этой короткой. Только в кроссовках. Волосы наспех прихвачены шпильками – мать ее так носила, прическа какая-то странная… взрослая, – а шляпу забыла, впрочем, солнце уже не угрожало расправой ее белой коже, оно почти скрылось за горизонтом. Я поднялась, сложила руки на груди, пытаясь спрятать красные отметины на коже.