Роскошь? Конечно, это роскошь. Для меня нет большей роскоши, чем полностью располагать своим временем и, по возможности, подольше и без помех оставаться наедине, допустим, с работой рассказчика и многообразием ее перспектив. В городах я годами был только гостем и очень редко испытывал потребность, а тем паче стремился в битком набитые, предельно расползшиеся ввысь и вглубь жизненные пространства. Моя тема — человек-одиночка. И в чем бы ни заключалась его история, она куда отчетливее видится мне в более свободных пространствах, да-да, в том числе и в мнимых пустынях, нежели на переполненных площадях.
Хорошо помню холодный день ранней осени, когда я вместе с писателем Эйнаром Каурасоном бродил по каменистой исландской земле. Полнейшее одиночество, озаренное ледяным отсветом материкового глетчера, до такой степени возбуждало фантазию, что, когда мы сделали привал на голой седловине и вдруг увидели, как глубоко внизу возникли смерчи — десяток, а то и больше огромных, двадцати-тридцатиметровых пылевых вихрей, которые в пьяном, сумбурном танце кружили по охряно-желтой равнине, — я конечно же углядел жизнь, углядел в этих мечущихся столбах тучи насекомых, призрачные в ледяном отблеске, а не только пыль. И рассказанная Каурасоном исландская сага об изгое, история о человеке вне закона, о преступнике, который разрушил каменный путевой знак, в наказание за это лишился одной ноги и мог передвигаться, лишь кувыркаясь колесом, однако продолжал преследовать, догонять и убивать свои жертвы, путников в безлюдье... — на фоне таких декораций эта история показалась мне весьма прозаической.
В пустыне, в безлюдье всякая жизнь, как нигде, видится чудом. Вот и в горах тоже фантазия, воображение прямо-таки разгорается, и чем дольше находишься в подобных краях, тем сильнее потребность заполнить пустые места, белые пятна историями, образами. Так и ночи, которые я провожу за телескопом, принадлежат историям — волны света, миллионы, даже миллиарды лет странствующие в пространстве, проникают в окуляры телескопа, падают на мою сетчатку и сообщают мне элементарные сведения о температурах, об эволюционно-исторических условиях в безмерных космических далях, каких можно достичь разве что мыслью. И как соблазнительно, а порой и тягостно представить себе, что эти несомые волнами истории отправлены, переданы, рассказаны еще тогда, когда в том месте, где их наконец принимают, прочитывают, расшифровывают, не существовало даже прототуманности, была абсолютная пустота, а теперь, когда эти сообщения наконец добрались до нас, в их изначальных координатах, возможно, давным-давно опять господствует пустота, может статься, лишь кое-где попадаются остатки сверхновой, клочья туманности, остаточное излучение: так промежуток от возникновения до конца истории может стать бесконечным, а путь ее передачи, путь сквозь пространство — единственным ее местонахождением.
Подолгу ли я путешествую каждый год? Трудно сказать, все зависит от погодных условий и от целей, но, во всяком случае, месяцами. Год от года мне все труднее от полукочевой жизни слушателя, наблюдателя, туриста возвращаться к оседлости — когда же насмотришься и наслушаешься достаточно, чтобы самому поднять голос, взять слово? Письменный стол, где бы он ни стоял — в Ирландии, в Бразилии, в свайном доме на Яве или в guest house{21} на берегу Меконга, — всегда означает оседлость, ведь внезапно двигаешься только в одном пространстве — в единственной комнате, в единственном пространстве рассказа, где необходимо отвлечься от многих историй, в том числе от собственной и от историй друзей, и целиком обратиться к той единственной, какую нужно поведать. Вопросы касательно этой одной, исключающей столь многое другое истории, в которой, бывает, надолго остаешься наедине с собой, иной раз мучительны. При том что сама экспедиция, хоть в романе, хоть во всем практическом опыте, лежащем в его основе, до сих пор неизменно была для меня возвращением — от самого отдаленного и чуждого к самому что ни на есть привычному, возвращением к людям.
Мрачные, говорите? Рассказы у меня мрачные? Ну что вы. Истории по природе своей — позвольте мне один-единственный раз прибегнуть к этому выражению — никак не могут быть мрачнее реальности. Я никогда не стремился привязать историю цивилизации к пессимистическим доктринам, согласно которым все якобы и так мчит-летит во мрак, в бездну, к исчезновению и гибели. К тому же кой-какие аспекты технического прогресса меня прямо-таки восхищают... методы лечения, смягчение болей, мобильность, связь, ноутбуки — с ума сойти! — ноутбуки, чьи жесткие диски позволяют щелчком мыши сохранять и считывать информацию громадных энциклопедий, да что там, целых библиотек! И конечно же слово прогресс приводит на ум изысканно-горький шоколад, телескопы с компьютерным управлением и легкое как перышко снаряжение — нет-нет, само собой жутко увлекательны даже иные аспекты нанотехнологии, которая способна создавать свои системы, виртуозно имитируя самоорганизацию материи, воспроизводя прямо-таки причудливый хороводный танец молекулярных образований в лабиринтах раскаленных кристаллических подмостков...
Что? Говорите, геном тоже успели расшифровать? Вы уж простите мне легкую непочтительность, но в этой трескотне про геном мне частенько слышалось всего-навсего: Гном расшифрован! Гном расшифрован! — и на ум опять приходил этакий истеричный недомерок. В поездках и во время продолжительных рабочих фаз в западном Корке газетные дебаты большей частью проходят мимо меня. Ну разумеется, о чем разговор: вероятно, науке и на самых горячих ее танцплощадках опять предстоят так называемые новые начала, и исследователи — в обнимку с заказчиками, не обращая ни малейшего внимания на возможные протесты богословов, философов и проповедников, — будут шаг за шагом осуществлять осуществимое. Человечек с тремя головами, двумя членами и врожденным лавровым венком? Очень мило, вскоре возможна поставка.
Конечно, с генной инженерией связаны и кой-какие, например медицинские, надежды, способные смягчить кошмары и даже подарить утешение. Но я бы предпочел, с вашего позволения, удовольствоваться тем, что живу в мое время, а не попозже. Нет у меня ни малейшего желания сражаться за место под солнцем в классовых и кастовых обществах манящего будущего, где голопятые природные красавцы, отчаявшиеся калеки и набитые эрзац-органами или пышущие запрограммированным здоровьем зомби-биржевики, долголетием не уступающие морским черепахам, бьются за изменение новейшего пенсионного законодательства.
Правда, уже сейчас иные ученые мужи в лабораториях, похоже, путают мыслимое и осуществимое. Но как простой бродячий рассказчик я в принципе и всегда имею дело сразу и с реальным, и с возможным, хотя в первую очередь, пожалуй, с возможным: играю ракурсами и вытекающими из них обстоятельствами, а также, разумеется, и отказом от всего возможного...
А бедняги лаборанты! Высунув язык, они кидаются от одной реализации к другой: возможное необходимо — кровь из носу, необходимо! — сей минут осуществить. Вечная и однообразная история с продолжениями, вы не находите? Ну конечно же: кто хочет ее прочесть, пусть читает — десять, сто, тысячу страниц штрихкодов! А в конце, всегда врёменном, овечка-клон по имени Долли. С ума сойти.
Может статься, когда-нибудь и рассказчики будут формулировать свои истории в штрихкодах и не только читать в линиях спектрального анализа, но и писать, однако покамест писать означает для меня жить в нарративном пространстве, которое со временем мало-помалу становится неотличимо от реальных жизненных обстоятельств: я встаю вместе с персонажами моих историй, провожу с ними день, недели, месяцы, годы и в итоге, по мере углубления языковой разработки, делаю их почти такими же реальными, как физически живые люди. А когда история наконец рассказана до конца и опубликована, я покидаю не только хорошо знакомое пространство, но и всех этих хорошо знакомых вымышленных персонажей. Неудивительно, что такие расставания зачастую связаны с растерянностью, страхами перед жизнью, а порой и с чувством одиночества, верно?