Одновременно с вестями о мятеже в Ганьсу в Запретный город прибыл верховой из страны Кхам, из восточного Тибета, и как единственный уцелевший, снова и снова содрогаясь от рыданий, сообщил, что восставшие кхампа схватили отряд императорских землемеров, отрубили им руки и ноги, вырвали кишки из распоротых мечами животов и на глазах еще живых калек скормили их свиньям, но даже эта весть не помешала и не остановила приготовлений двора.
(Впрочем, подобные известия всегда передавали только шепотом и только в наглухо закрытых кругах армии и тайной канцелярии, ибо каждому болтуну, который подрывал веру в непобедимость Цяньлуна и выносил молву из кругов хранителей тайны на улицы, по приказу мандаринов отрезали язык или из стального черпака заливали ему в глотку расплавленный чугун.)
Нет, какие бы слухи и вести о положении на просторах державы ни ходили по городу — ничто не могло омрачить радость императора, предвкушающего чистый воздух Монголии и маньчжурской родины его предков. Мятежниками в той или иной варварской глуши пусть занимаются его генералы, пока он не прикажет им вернуть командование в его руки. Ибо императорский путь в лето был столь же неудержим, как и само это время года.
Цяньлун принимал решения об инвентаре, коллекциях произведений искусства и часов, нарядах, коврах и книгах, в первую очередь о часах и книгах, которые поедут с бесконечным караваном разделенного на девятнадцать отрядов переселенческого обоза, и ближайшие советники все чаще слышали, как он мечтает об изумрудной зелени долин, и об отлогих, звенящих птичьим щебетом горных грядах, и о ясных водах реки, согретой горячими вулканическими источниками и пробуждавшей в каждом купальщике блаженное, безотчетное воспоминание о временах, когда он, еще погруженный в защищенность плодных вод, слышал весь на свете шум сквозь тело матери, приглушенно, как умиротворенную музыку.
В Жэхоле Цяньлун, не только величайший военачальник и поэт, но и величайший зодчий империи, возвел на берегах реки для своих летних удовольствий десятки храмов и дворцов, и все они обращали мысль к чему-то более лучезарному, великолепному, блистательному, нежели человек. Для всех построек, сооруженных исключительно по его планам, он, в ранние утренние часы сидя в постели над своими каллиграфическими записями, придумывал названия и сочинял стихи о своих мечтаниях, воплощенных в архитектуре, более того, делал сами постройки стихотворениями и преображал дерево и камень в поэзию:
Павильон Наслаждения Водопадом, например,
Мост Ветра в Соснах,
Облачные Ворота Утренней Зари,
Храм Духа Цветения или
Павильон Умиротворения Дальних Областей... —
не было в Жэхоле ни одной башни, ни одной стены и ни одних ворот, не созданных буйной фантазией императора, не выверенных им во всех размерах и не наделенных именами.
Вот почему толкователям императорской воли порой казалось, будто Цяньлун на летние месяцы возвращался не просто на родину своих предков, но в недра собственного сознания, беспредельное великолепие и многообразие которого воплотились в архитектуре Жэхола. Взбодренный, словно после спокойного сна, полного отрадных грез, он мог тогда осенью воротиться в Запретный город и обвевать сердце державы освежающими бризами своей Маньчжурии.
На берегах рукотворных водоемов — восторженно расписывал английским гостям Цзян в дни приготовлений к поездке цель путешествия, — а водоемы эти устроены так искусно, что их легко спутать с естественными, так вот на их берегах гнездилось более сотни видов птиц. От песен, какими они извещали, что здесь их территория, восславленная в императорских стихах утренняя тишина казалась еще глубже, еще умиротвореннее. А когда вечером поднимался ветер и мелодично шелестел в кронах сосновых боров, посаженных вокруг дворцов, возникало впечатление, будто все — и птичий щебет, и даже стук молотков, и лай злобных или испуганных собак — сливалось в многоголосый, гармоничный шум мира и ничем не нарушаемый покой.
В недели приготовлений к отъезду двор походил на улей, а иной раз и на огромный муравейник муравьев-листорезов, чьи безмолвные работники несли на головах невероятные грузы.
Дворцовые дворы, обыкновенно тихие и пустынные, залитые солнцем, теперь полнились тянущимися то в одну сторону, то в другую, но всегда по строго предписанным маршрутам тесными вереницами носильщиков с грузом и с портшезами, дрессировщиков, конюхов, пастухов, камердинеров с узлами одежды и с ящиками тончайшей чайной посуды, учителей гимнастики и прочего, более загадочного персонала, который нес в кожаных сундуках и футлярах телескопы и микроскопы работы голландских и итальянских оптиков и иные приборы, о назначении коих в обозе могли только гадать.
Четыре с половиной тысячи людей, верховых, пеших, а также в портшезах и на краснолаковых или золоченых повозках, будет в обозе, в колонне, которую издали, скажем с одной из обсерваторий и сторожевых башен на вершинах вокруг Бэйцзина, едва ли отличишь от армейской и которая по причине своей ненасытности вызывала в окрестностях дороги не меньший страх, чем алчный к добыче враг.
Часовых дел мастерам, строителям автоматов тоже предстояло вместе с двором отправиться в лето. Ведь как-никак работу над часами необходимо продолжить в благосклонной близости императора, а не в далекой столице, где любая непредвиденная помеха, нехватка материала или ксенофобная интрига поставщиков может ей воспрепятствовать. В конце концов среди остающихся чиновников хватало таких, что качали головой по поводу привилегий английских гостей: разве же европейские князья, даже короли не делали тщетных попыток купить себе аудиенцию в Запретном городе? А теперь вот ремесленники, неспособные без ошибок произнести ни единого слова на здешнем языке, день за днем сновали от своей квартиры в мастерскую мастера и обратно, будто сердце державы — игровая площадка, которую можно то посещать, то покидать, когда заблагорассудится ...
Душным утром средь клубящихся туч пыли, которые лишь вяло рассеивались в безветренных аллеях, головной отряд летней процессии отправился в дорогу, тогда как замыкающие отряды еще занимались упаковкой тончайшего фарфора, стеклянных фигурок и расписанных грезами императора ваз в транспортировочные ящики с пухом и хлопковой ватой. Отряды выступали поочередно, один за другим, и таким образом поэтапно подготавливалось все, чему в итоге надлежало функционировать совершенно безупречно, будто зимнего перерыва отнюдь не существовало.
Долгими месяцами Жэхол пребывал в этакой дремоте, когда все, кроме жизненно важных систем дворцового комплекса, замирало в покое — не по причинам экономности, а оттого что Цяньлун, величайший зодчий и строитель земного круга, твердо верил, что зданиям, дворцам, даже храмам, как и любому организму, тоже необходимы фазы отдохновения, периоды покоя и сна, когда в залах, переходах и садах не слышно ни шагов, ни человеческих голосов и даже в сточных канавах дозволено журчать лишь чистой горной или талой воде.
Наконец пришел черед выступать и тому отряду, который доставит в Жэхол и английских мастеров с их инструментом, материалами и почти завершенными огненными часами, а двумя днями ранее Цзян без всяких объяснений попросил Кокса и Мерлина сопровождать его. В занавешенном портшезе их принесли во двор, где Кокс никогда не бывал и чью отдаленность от своего дома мог оценить лишь приблизительно: портшез колыхался до цели минут десять. Тишина вокруг наводила на мысль, что они не покидали Запретный город, но раздвинуть занавеси, разрисованные цветами жасмина и чешуей дракона, оказалось невозможно. Никому, кроме считаных посвященных, сказал Цзян, когда гвардеец открыл дверцу портшеза у порога обширного, сумеречного павильона, никому не дано запомнить дорогу туда, где Владыка Десяти Тысяч Лет хранит свои любимые вещи.
Любимые вещи? Сокровища? — спросил Мерлин.
Любовь императора превращает в сокровище даже сухой лист, что слетает с дерева и в отражающей небо луже становится спасительным, движимым ветром плотом для тонущего жука, сказал Цзян.