Когда отряд подъезжал к окруженному обширным садом дому спутников мастера, кони втоптали в мягкую черную землю десятки ростков, только-только развернувших зародышевые листочки, но мощь жизни, стремящейся к солнечному свету, была в эти часы столь велика, что даже вмятины от подков боевых коней на цветочных клумбах казались не более чем робким воспоминанием о мощи разрушения, не опаснее одной-единственной стрелы, пущенной в бесконечную протяженность Великой стены.
Прямо у ворот всадники передали своих подзащитных четверым скучающим гвардейцам и молча исчезли, так же внезапно, как и появились несколько дней назад перед резиденцией мастера, в словно бы давно минувшую пору года.
Брадшо и Локвуд — они вышли навстречу и стояли на пороге, держа в руках две чаши, где под танцующими завитками дыма курились ароматами лаванды и гиацинтов свежескатанные, тлеющие благовонные шарики, — проводили всадников восхищенными взглядами: словно сросшиеся с конями, латами и щитами, те ускакали прочь. Плюмажи на их шлемах рдели красками Пурпурного города, а с чепраков, отороченных полосками тигриного меха, свисали крупные, размером не меньше дюйма, капли янтаря, в которых сохранились насекомые, миллионы лет назад попавшие в смолу, — паучки, мухи-флерницы, даже скорпионы, нежданно-негаданно залитые ручейком смолы и тем, подобно Владыке Десяти Тысяч Лет, избавленные от всепоглощающего бега времени.
На поводьях и сбруе отъезжающих воинов сверкали вырезанные из граната пламена — знак того, что государь, чьим именем они прокладывали себе путь через сады или поля сражений, властвовал не только над временем, но и над огнем, над светом солнца и звезд, который медленно, бережно и неуклонно вытаскивал из мрака всю сокрытую, дремлющую в земной тьме жизнь с ее несчетными красками и формами.
Почему бы нам не взять в качестве модели одного из этих воинов и не построить куранты по его образу? — сказал Брадшо. Героическую куклу, что склоняется перед временами года, указывает плюмажем силу ветра, а мечом и щитом отбивает часы?
Воины живут недостаточно долго и потому как мерила времени непригодны, а развевающийся плюмаж, втоптанный в грязь копытами боевого коня, даже в порывах бури остается недвижим, сказал Мерлин, меж тем как один из евнухов, стоя на четвереньках, оттирал своим бурым кафтаном землю с его сапог.
В последующие лучезарные вешние дни Кокс оставил без изменений золотые оборонительные башни, стену, весь корпус своих огненных часов, будто этой формой заранее предвидел реальное зрелище и, съездив к Великой стене, только проверил, во всех ли деталях его представление соответствует действительности. Но в то время как Локвуд и Брадшо наконец-то смогли оторваться от изготовления ароматического горючего для этих часов и сообща с Мерлином вновь занялись их механизмом, мастер, казалось, утратил интерес к новому произведению.
Что ж, технические вопросы решены, выполненные тушью чертежи готовы для точного механического воплощения, и Кокс каждое утро по-прежнему давал указания, проверял, исправлял, хвалил, однако на весь оставшийся рабочий день уходил за расписанную бамбуковыми листьями девятичастную ширму вишневого дерева, в сумрачный угол мастерской. Там, защищенная от пыли и сквозняка, ждала серебряная джонка, что могла плыть под парусом сквозь время, сквозь бессмертие ребенка, ждала отзыва Великого, его восхищенного или разочарованного взора. И за этой ширмой, сокрытый в вихре нарисованных листьев, которые безымянному придворному живописцу удалось изобразить так, что они казались живыми (Мерлин утверждал, что слышит шелест ветра в этой листве), Кокс без помощи товарищей начал вносить поправки и добавления в завершенный серебряный корабль.
Он обновил систему пружин, заменил анкерный спуск и регулятор хода деталями такой точности, будто задался целью изготовить астрономический хронограф, смонтировал еще одну передачу для второго, спрятанного под палубой часового механизма и, наконец, вырезал звуковые язычки и валики для курантов, которые будут наигрывать мелодии трех детских песенок о солнце (других детских песенок Кокс не знал).
Никогда в истории автоматов и часов еще не строили подобной музыкальной машины. Даже товарищи Кокса удивленно поднимали головы, слыша, как мастер напевает за нарисованными листьями, а с его верстака доносятся металлические звуки, в точности повторяющие пропетую мелодию.
Джонке, теперь уже только игрушке Абигайл, по воле ее создателя надлежало обрести и голос, а в трюме ее размещался второй, не зависящий от ветра часовой механизм, который заводился тонкой цепочкой одного из свисающих с борта якорей и измерял совсем иное время: часы, дни и годы того, кто все это задумал и построил.
Этот секретный механизм будет связывать собственное время Кокса со временем его ребенка, по крайней мере, пока дыхание созерцателя или просто сквозняк надувают паруса джонки. Разве же все, что он некогда считал своей жизнью и счастьем, не остановилось со смертью дочки и онемением жены, как часы, исчерпавшие свой ходовой резерв?
Подобно тому как часы под палубой вновь приходили в движение, если потянуть за якорную цепочку, так и Кокс каждый день просыпался к лучшей жизни, только когда мысль об Абигайл и Фэй касалась его, наполняла — и заставляла машинально продолжать работу над замыслом, планом, императорским заказом, час за часом ходить, дышать, говорить, молчать...
Но каждый раз все в нем опять останавливалось, когда неутолимая тоска по любимым повергала его в состояние пустой печали, в котором он не мог ни думать, ни вспоминать, а лишь, измучившись, с трудом засыпать, чтобы равно оцепененному и гонимому путаными снами отправиться на тщетные поиски обиталищ своей тоски.
Только пробуждение и первая мысль о лице, о глазах, о смехе или слезах Абигайл заставляли его запускать свои часы, брать двумя пальцами крошечный блестящий якорь, тянуть за цепочку, пока она не натягивалась, и глубоким вздохом наполнять паруса джонки.
Тогда оба механизма опять работали одновременно, не синхронно, но в связующем их промежутке времени. И, наверно, механизм Абигайл, движимый сквозняком или человеческим дыханием, будет и дальше вращаться на временной оси, опирающейся на любовь, даже когда собственный его механизм под палубой уже незаметно остановится.
Наконец-то Кокс был наедине с игрушкой Абигайл и мог для каждого звука, каждой краски и силы света своих мыслей о ней подобрать пружинку, шестеренку, брильянт или рубин. Китайский император заказал часы и в избытке вещей, окружавших его, наверно, забыл о них, еще не удостоив ни единого взгляда, и тем самым вернул их в руки мастера. И Кокс превратил то, что возникло благодаря императорскому капризу и возможностям едва ли не беспредельного богатства, в блестящее суденышко своих воспоминаний, которое вечер за вечером исчезало под шелковым покровом, оттого что Владетель и Властитель Всего не предъявлял на него притязаний.
Товарищам Кокс, выходивший из-за своей ширмы, впервые за долгое время казался довольным, порой даже веселым, каким они видели его редко. Джонка, как и они тоже поняли, явно уплыла из поля зрения императора, которому по причине многих кровавых следов, оставленных тут и там его правлением, куда важнее стали часы для обреченных смерти и для конца человеческой жизни, нежели для ее детского начала.
С какой стати государю, которому поклоняются как бессмертному, интересоваться этим началом, коль скоро его власть врастала корнями в поля сражений, в эшафоты и вообще туда, где значение имел лишь конец и где утекали кровь и жизнь подданных, покорных и непокорных?
Император осыпал английских гостей белым золотом, платиной и червонным золотом, серебром, брильянтами и рубинами и прочим материалом, какой им только требовался, а они, покамест непривычные к такому изобилию, решили, что сей поток драгоценностей обязывает их, не щадя сил, трудиться над выполнением высочайшего желания. При этом они, пожалуй, упустили из виду, что владеющий всем может попросту забыть и самое драгоценное и даже не заметит нехватки, более того, порой он забывает и время, которое и для бессмертного уходит безвозвратно.