Кокс попытался отодвинуть в сторону занавесь портшеза. Цзян ему не препятствовал. Однако затканная серебром ткань была толстой, как ковер, и прибита к дверной раме обойными гвоздями, чьи шляпки изображали тигров либо леопардов. Эта занавесь не позволяла видеть несомого, но и ему тоже не позволяла видеть, куда ведет дорога; с некоторым трудом ее, пожалуй, удалось бы сорвать или разрезать, но без применения силы открыть никак невозможно.
Куда нас несут? — спросил Кокс, ожидая услышать название того павильона для аудиенций, роскошь коего Цзян успел расписать ему с благоговейным восторгом.
Куда? — сказал Цзян. Вы же знаете. Нас несут к Нему.
Вдвоем со своим спутником, которого Кокс видел впервые, Цзян превратил спальню английского гостя в гардеробную, а самого гостя императора — в мандарина: Коксу надобно надеть вот это дорогое красное платье с белой меховой оторочкой, с широкими длинными рукавами и шелковые сапоги, усыпанные лунными камнями. Волосы ему смочили благовонным маслом и туго зачесали назад — если сидеть или стоять напротив, то хотя бы создавалась иллюзия падающей на спину косы. Шею и руки его надушили, к коленям привязали кожаными ремешками войлочные наколенники для защиты от холода и твердости каменного пола в павильоне аудиенций, название коего носильщики и те узнают, только когда им его шепнет офицер сопровождающего эскорта. На груди и на спине Коксова одеяния красовались искусно вышитые аппликации, изображающие двух взлетающих серебряных фазанов.
Император, сказал Цзян, не желает утомлять свои глаза видом европейского платья, ибо оно, пусть сколь угодно модное и дорогое, лишь прикрывало смехотворную наготу белокожего и в лучшем случае свидетельствовало об имущественном положении человека, в остальном костюмированного невыразительно.
Одеяние же мандарина, напротив, как и буро-коричневый кафтан евнуха, отражало чин и роль, отведенные человеку не только в его обществе и времени или в Запретном городе, но вообще во Вселенной. И то, что ему, Коксу, надлежит облачиться в серебряно-фазановое платье высокого придворного чиновника, дабы явиться пред очи императора вельможею, есть знак чуткости и милости. Ибо Владыка Десяти Тысяч Лет тем самым возвышает гостя и приближает его к своему престолу.
В чем была причина — просто в утренней свежести или в убывающем с каждым шагом носильщиков расстоянии до Всемогущего, который одним-единственным мановением мог подбросить подданного на сотню общественных рангов вверх, но мог и швырнуть его под ноги гвардейцев на растоптание или подставить под убийственные удары их секир? Так или иначе, убрав руку от крепко прибитой занавеси двухместного портшеза, Кокс задрожал: если вчера у окна в мастерской Цзян говорил правду, то он и его товарищи видели за этим окном нечто такое, чего им видеть не подобало и за что каждого обитателя Пурпурного города могли ослепить. Вдруг его несут сейчас не на аудиенцию, а на судилище, которое, как и во многих других местах этого мира, где назначают тягчайшие кары, всегда происходит в ранние, самые ранние утренние часы, в ту пору, что далеко отстоит от дневной жизни людей и еще едва отличима от ночи? Вдруг Цзян сообщил о преступлении запретного взгляда, чтобы самому на шаг приблизиться к свету престола?
Кокс не знал, несли ли впереди и следом за ним сквозь тьму другие портшезы. Кордон гвардейцев, обступивший его и Цзяна и скорее оттеснивший, чем сопроводивший их из передней к портшезу, и теперь, вероятно, тоже шагавший возле паланкина, был настолько плотным, что за наплечниками и над плюмажами шлемов не разглядеть ничего, кроме черноты этого утра. Портшез проглотил их, точно безмолвный искрящийся зверь, который сейчас, насытившись добычей, бежал сквозь ночь. Снаружи долетали только шаги носильщиков да топот сапог гвардейцев, а порой странно мелодичный лязг их оружия или доспехов.
Великая милость, повторил Цзян, однако и его голос звучал слегка неуверенно, даже испуганно, а таким Кокс еще не знал этого человека, у которого до сих пор в любой ситуации был наготове совет или объяснение.
Доводилось ли Джозефу Цзяну видеть императора лицом к лицу, с близкого расстояния?
Цзян то ли был занят чем-то другим, то ли умышленно пропустил вопрос Кокса мимо ушей.
Цзян. Ему когда-нибудь доводилось видеть императора лицом к лицу?
Но Цзян промолчал.
На колени! На колени, мастер Кокс, во имя неба, на колени! — вот первые слова, какие Кокс минуту-другую спустя услышал от своего спутника.
По приказу, отданному шепотом одним из гвардейцев, портшез поставили перед тускло освещенным, лакированным темно-красным порталом, на котором золотом были выложены два иероглифа в человеческий рост. Словно всем движениям в этом месте надлежало неукоснительно гармонировать между собою, украшенные иероглифами створки начали с тихим вздохом отворяться внутрь в ту самую секунду, когда евнух открыл дверцу портшеза и, еще не убрав ладонь с ручки и вытянув руку, отвесил Цзяну глубокий поклон, после чего тот ступил под навес павильона и жестом подозвал Кокса.
Мерцающий золотом, лаком и шелком в неровном, трепетном свете и притом будто бы странно пустой зал, явившийся их взорам за порогом открытого портала и показавшийся Коксу громадным, явно мог служить лишь одной цели.
Престол, помещенный не в конце зала, а ближе к середине, окружало прямо-таки пугающе глубокое пространство, отсвечивающий металлом простор, который надлежало преодолеть каждому, кто хотел приблизиться к этому месту. Так, латникам, что тенями в шлемах с плюмажами недвижно, словно изваяния, замерли вдоль стен, украшенных гобеленами в иероглифах, вполне достанет и пространства, и времени, чтобы в самую последнюю секунду удержать каждого, кто приближался к Всемогущему, от самоубийственного нападения, неверного движения или хоть единственного неверного слова, и похоронить его под своими латами.
На колени! На колени, мастер Кокс!
Цзян прошептал, чуть ли не умоляюще выдохнул свой приказ, а сам меж тем уже опустился на колени. Прежде чем последовать его примеру и тоже стать на колени, в глубоком, глубоком поклоне коснуться лбом пола, вновь выпрямиться на коленях и в предписанной последовательности трижды подняться и пасть ниц, чтобы затем наконец, стоя на коленях, внимать тихому, едва внятному голосу самого могущественного человека на свете, божества, Кокс бросил взгляд на далекий престол. Широкий темно-синий ковер, который, судя по тончайшему тканому узору из волн, пенных барашков и бликов света, символизировал реку или водяной ров неприступной твердыни, отделял место коленопреклонений от места Высочайшего. Но престол был пуст.
Странно низкий — к нему вели всего-навсего три невысокие ступени, — он стоял, сияя золотом, посреди ковровой реки. Концы широких мягких подлокотников украшали головы драконов, чьи распахнутые пасти словно источали свет. Спинку составляли переплетенные между собой нефритово-зеленые драконьи тела. Однако же необъяснимо скромный, возможно оттого, что лишь на три ступени поднимался над полом, по которому ступал и подданный, сей знак абсолютной власти не высился там, а просто стоял.
На колени! Молча, с бешено стучащим сердцем Кокс преклонил колени рядом с Цзяном на точно вымеренном расстоянии от пустого престола. Тени гвардейцев у стен тянулись далеко в пустоту зала. Вместе с душистым благовонным дымом, который поднимался из капителей четырех окружающих трон колонн и развеивался в медленных дуновениях сквозняка, единственным, что двигалось в этом зале, были тревожные тени воинов.
И вот теперь Кокс услышал голос, причем ни на миг не усомнился, что именно так звучит голос императора. И, невзирая на бешеный стук сердца, едва сумел сдержать недоверчивую усмешку, гримасу, какой улыбка обернулась в судорожной попытке скрыть ее от пустого престола, когда в этом таинственном мерцании, среди изысканной роскоши, состоявшей в первую очередь из мягких бликов света и казавшейся Коксу такою же чуждой, как блеск культового святилища на далекой планете, Цзян перевел ему слова императора.