Ёлка И мы проезжаем станцию Электросила, и ты говоришь: «Мне не хочется Иггдрасиля, купи мне, пожалуйста, ёлку». А люди в метро многочисленны и красивы, и я говорю: «Хорошо», раз ты попросила без страха, упрёка. Ведь дарят, как правило, деньги. И золото. Деньги. И золото. И то, что за них продаётся в ближайшем радиусе. И всё это любят киношные глупые девки. А ты попросила радости. Мне очень хотелось купить эту самую ёлку, мы с мамой вместе пытались. Искали вдвоём целый час по всему району как следует, только ёлки не попадались. Все люди мира стеклись в наше дивное Купчино и с хрустом сожрали ёлки, такое чувство. Но это, конечно же, было бы слишком скучно, поэтому будет чудо. Чудо – как крепкий колючий росток бессмертия. Детская радость, к которой не бываешь готов. Я рву тебе ёлку из клумбы на Невском проспекте прямо на глазах у охреневших ментов! И куранты давно пробили, и толпы бухие настолько, что всем, в сущности, лень даже смотреть с укором на то, как я рву эту ёлку, хохоча от восторга, прямо из сердца Питера – рядом с Казанским собором. А утром мама увидит, что ёлки лежат повсюду, как пьяницы после попойки, как солдаты на поле брани. Тела их в снегу остыли и больше не пахнут чудом, а думалось, мол, раскупили их, разобрали. И только твоя ёлка, вырванная зачем-то из пьяного сердца Питера, раз уж так можно, поедет с тобой на родину Тараса Шевченко и даже каким-то чудом пройдёт таможню. Ведь у них, у чудес, колючих и всегда внезапных, особенные законы, совершенно своя природа. И поэтому ёлка твоя сохранила запах «Кто такая моя любовь…» Кто такая моя любовь? Кто такая твоя любовь? Я же знаю, оно живёт между наших склонённых лбов. В однокомнатном нашем тепле, в крепко сжатом моём кулаке, в каждом волосе и позвонке, в красном яблоке на столе. Мы хотим быть целым вдвоём — оттого мы смыкаем лбы. Моё тело выбрало дом, только сердце просит борьбы. И опять я встаю и иду. И иду, и иду, и иду. По беде, по воде, по льду, да у всех-превсех на виду. И любовь я несу твою словно талисман – в рюкзаке. И любовь я несу твою в каждой родинке на руке, и в морщине между бровей, и таблеткой под языком, стуком в сердце, царём в голове, в кошельке сушёным цветком. Потому что любовь моя без меня пусть хранит наш дом. Потому что любовь моя — половина от «мы вдвоём». Это то, что тепло в тепле, как свеча среди темноты. Это то, что в каждом стекле, в каждом зеркале видишь ты. Вот сейчас ты глядишь в окно. Там рассвета пожар голубой. Мы с тобою вдвоём – одно, и поэтому я с тобой. Цирк одного поэта
Так сидела бы да век на тебя глядела, будто нет мне совсем никакого другого дела. Ни работы, ни быта. Не ранена, не убита, я гляжу на тебя и забываю, где я. Я какой-нибудь клоун в съехавшем парике, я живу в слезинке на светлой твоей щеке. Жизнь моя – восхитительный цирк одного поэта. Рёв слонов. Стук копыт. Пляски смерти невдалеке. Очень много цвета. Нет, я вовсе не говорю, что живу в аду. Я с огнём в ладу и с музыкой этой в ладу. Я хожу колесом, не сходя с языков, умора. …Но когда я смотрю на тебя, словно на звезду, сквозь трепещущий купол, сквозь пёструю ерунду — то все звери мои опускают смиренно морды. Если сердце взорвётся – значит, оно граната. Если сердце взорвётся – значит, любовь – война. …Я гляжу на тебя, и мне ничего не надо. Из меня уходит бравада и клоунада, остаётся одна только нежность да тишина. Сердце в клетке свернулось и дышит огромным тигром. А они утверждали, что в нём дофига тротила, а они убеждали, что нет счастливой любви. Я гляжу на тебя и знаю, что подфартило. Ты глядишь на меня и говоришь: Василиса Так крутили её мусора, вертели да громко ржали. – Ты зачем, дура, песни крамольные пела с бомжами? Морда, дескать, твоя разбита, да платье рвано, а сама всё знай про Ивана да про Ивана. – Прилетит в отделенье боец, мол, на белой маршрутке, да повыбьет все зубы нам за такие шутки! Мы на сказки, дура, твои, – говорят, – плевали, — и хохочут всеми тремя головами. …А уста у неё – вкуса блокадного хлеба. А глаза у неё – цвета бесланского неба. И фонарь-то под левым – блоковский, светит ярко. А собой недурна, раз уж такая пьянка. Говорит: «Ешьте мясо моё, да не подавитесь». Говорит: «Пейте кровь мою, раз уж такая жажда». Говорит: «Мой Ванюша – сильный и смелый витязь, я его уже тысячу раз рожала». «Падал Ванька мой на Болотной да на Сенатской, падал Ванька под Сталинградом, в ГУЛАГе, в Афгане. Упадёт – и ему невозможные звёзды снятся. Ну а вам, – говорит, – и не снились такие Вани». …В обезьяннике выла бездомная бабка-ёжка и лохматый Леший нервно обкусывал ногти. А менты притомились. Где-то пищала мошка на одной высокой, крайне противной ноте. И сказали менты сразу тремя головами: – Да нужна ты нам, дура, и эти все твои Вани! Ты пойди посиди с корешами своими бомжами, только шоб молчали, суки, и не раздражали! Пнули в клетку её к лохматому Лёхе да к бабке. Руки вымыли с мылом, выпили пива по банке. «Как вы тут?» – у товарищей тихо она спросила. А они отвечают: «Ну здравствуй, наша Россия». И она улыбается: «Утром придёт Василиса. Завтра утром придёт за мной доченька, Василиса. И прекрасная, и премудрая Василиса. Вот тогда-то мы посмеёмся, повеселимся». |